В числе таких оказалась и я сама. Мы уходили не от своей страны, а от правительства, основной системой которого были репрессии. Казаки же уходили массой. Перед войной, перед лицом военной опасности, большевики лукаво воскресили тени Кутузова и Суворова, гальванизируя уже не «советский», но общенародный патриотизм. Вспомнив казачью славу России, казачеству разрешили его форму, горцам — холодное оружие, в войну сформировали казачьи части Доватора. Но обида была уже необратима. И пока сын был у Доватора, отец, зачастую уже побывавший как раскулаченный в Сибири, погружал семью в бричку и катил на запад за отступавшими немцами, в хвосте которых все более накапливались силы для новой гражданской войны. Оставшиеся на освобожденной земле тоже представляли хороший горючий материал для борьбы со сталинским режимом. Следует заметить, что и сын — комсомолец-доваторец, узнав о формировании антисоветских казачьих частей, при первой возможности (часто это был плен) ускользал от защиты социалистического отечества и искал на Западе, нет ли там его батьки или братана.

Подобным же образом формировалась и Русская Освободительная Армия (РОА) Власова и инородческие легионы. Это был резерв гражданской войны с большевизмом-сталинизмом, но не с самой Родиной. Огромное количество «изменников родины», собравшихся на Западе, могло бы стать наглядным, вопиющим позором советской системы, но в каком-то роковом ослеплении и расчете, уничтожая одну — германскую — форму фашизма, Европа и Америка поддержали другую его форму, назвавшую себя советской властью и укрывшуюся за коммунистическими лозунгами. Как автор этих воспоминаний, коснусь схематично и собственной позиции в этой трагедии.

Если не считать отроческих годов с романтизацией нового небывалого в мире государственного строя, я, пожалуй, была аполитичной, начиная с периода своей многолетней болезни, развившей некую созерцательность. «Хруст костей в колесе» не давил сознания, захваченного вопросами истории, эстетики, оформленных, впрочем, марксистско-ленинским стереотипом. Вопросы личного устройства в жизни тоже не слишком волновали.[1] Не заставила сделать выводы и гибель близких и дорогих людей — это ощущалось как недоразумение, как частность. Кстати. Не погибла я сама в те времена лишь по счастливому стечению обстоятельств — жила в Крыму, когда всех близких друзей в Москве «замели» прямо с новогодней встречи.

Гнева у меня не было. Наивность, доверчивость системе доходили до святости. Году в 38-м попросила мачеха из Ленинграда отнести денег ее брату, посаженному в Москве. Прихожу на Пушечную. В приемной — родственники с передачами, тихие, с расширенными от ужаса зрачками. (Сколько таких зрачков я видела потом!). Громко излагаю в окошечко цель прихода. Дежурный офицер, объяснив важно, что передачи принимаются только от близких родственников, спрашивает, кто я Петру. «Мачеха моя…» и торопливо объясняю, что я знаю Петра хорошо, еще с комсомольских времен, что он не может быть виноват, что его арест — недоразумение… И вдруг военный в окошке, вперив в меня удивленный взор, тихо говорит: «Барышня, уходите отсюда». И среди сидящих с передачами тоже шелест: «Барышня, уходите скорее…». Я ушла и даже не подумала проследить, нет ли за мной «хвоста». Отец, уже изгнанный из партии за «эсеровское прошлое», в ужас пришел, узнав, где я была. Пожалуй, тогда это было бесстрашие доверия: Петька-то не виноват! И вы разберетесь, конечно. Я верила в государственную справедливость так крепко, что безбоязненно общалась с «запачканными» через своих мужей подругами: я-то сама чиста! И только в ретроспекции понимаю, почему меня по возвращении с Донбасса не взяли обратно в Третьяковку: я там в свое время не скрыла, что отец исключен из партии (он умер «вовремя», не успели посадить!).

Итак, мышлением моим владел советский стереотип. И когда в далекой от Москвы провинции стереотип вдруг разрушился, все предстало в ином свете. Рухнувшая государственная система при оккупации быстро перестроила сознание, показав свою изнаночную сторону. Стало возможно осудить все, о чем говорить было не принято, узнать неведомое (трупы политических, залитых известью во дворе тюрьмы). И, сбросив стереотип, не восторгаясь оккупантами, я внезапно ощутила истинную живую любовь к моей несчастной России, к ее замордованному народу, любовь, которая прежде была только умозрительной и эстетской. Я позже старалась в статьях своих писать и о величии России и об ее поруганности (немецкие фашисты уже дозволяли в русской прессе мотивы такого патриотизма).

Берлин, Потсдам. А потом Северная Италия — «казачьи станицы», во Фриули собравшие, кроме казаков, к концу войны огромное количество русской интеллигенции, и советской, и староэмигрантской. Мы оказались вместе с теми, кто жаждал дальнейшей борьбы за Россию, и с теми, кто просто мародерствовал, боролся за новый личный престиж; с теми, кто бежал из СССР от кары «ни за что» и от кары за кровавые полицейские дела; кто попал за рубеж насильственно и присоединился к казакам, так как здесь давали пайки, не было конвоя и маячил призрак самостийной «Казачьей земли». Ее обещал «новому казачеству» стоявший во главе станиц престарелый белый генерал П. Н. Краснов. Все боеспособные мужчины использовались немцами на Балканах и в Италии в борьбе с партизанами. В Италии жили главным образом семейные.

Кубань и Ставрополье — «русская Вандея» — уходили за немцами добровольно. Десятки сотен бричек заскрипели по степям в направлении Украины, Белоруссии и по указанию немцев спустились в Италию. Это был великий и последний в истории казачества «Отступ».

С немцами ушли и верующие: православные и сектанты. Сколько раз слышала я признания: «Немцы, конечно, гады, вроде сталинцов, но мы за них стоим по одному тому, что воны церквы пооткрывалы!».

Уехав, посмотрев Европу и ее уклад, даже лояльные, даже просоветские начали понимать: нужна другая Россия, без полицейщины и стереотипа в мышлении.

Теперь нас всех называют власовцами, но тогда внутри массива русских, оказавшихся в Европе, различались разные группировки, находившиеся в раздорах и несогласии. Власов, однако, был надеждой всех группировок, он говорил о единой России и стоял, собственно, на позициях советской власти, без элементов, обративших ее в фашистское государство. Краснов и эмигрантское его окружение всячески отгораживали «вандейцев» от «советских» войск Власова, солдат которых Краснов называл даже «красноармейцами» (восхищаясь, впрочем, их дисциплиной и выправкой, чего нельзя было сказать о казачьей стихии).

Фашисты германские расчетливо использовали «советских» людей для собственных военных нужд, и видя, как увеличивается военный потенциал сопротивляющихся коммунистическому строю, не очень доверяли своим ландскнехтам. Это порождало и усиливало ненависть к самим немцам. А возврата не было: даже «народные мстители» — советские партизаны, попавшие в плен, уже не могли на Родине рассчитывать на снисхождение. И они пополняли ряды власовцев или казачьих частей.

По старому обычаю, всех желающих принимали в казаки. Сюда устремлялись и люди, не мечтавшие о борьбе. Наш типографский рабочий сознательно остался в Крыму ждать «своих». Был мобилизован в советскую армию. Столкнувшись снова с советскими, прежде незамечаемыми, обычаями, все понял, вновь попал в плен к немцам и сразу же попросился в ту пропагандную часть, в коей работал в оккупации. Он рассказал среди многих других сведений, что «опороченных» оккупацией людьми уже не считают, что штрафников «тратят» на разминирование полей, на заведомо гибельные операции. «Мы у них уже не люди, — уныло повторял он. Куда было деваться, как ни примыкать к питавшейся иллюзиями своей победы власовской или казачьей массе? Надежда была: остаться в эмиграции, на худой конец.

Будь дальновиднее немцы, война империалистическая могла бы в России обратиться в войну гражданскую. Не будь Германия в плену своего античеловечного национал-социалистического учения, используй она вовремя идеологическую шаткость советского тыла, не оскорби национального чувства русских, не примени она бессмысленной жестокости к целым народам (дегуманизация, впрочем, общая черта и их и нашей фашистских систем), она вошла бы в тело России, как нож в масло, и само население СССР помогло бы союзникам добить обе фашистские системы. Но этого не случилось.

вернуться

1

Поэтому в комсомол и партию, открывавшим путь к «карьере» — не вступала.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: