Вторая судьба — Коли Давиденкова. Сын крупнейшего нейрохирурга, друга И. П. Павлова, студентом он был арестован по обвинению в попытке… взорвать Исаакиевский собор. Среди его однодельцев был Лев Гумилев, нынешний крупнейший археолог и историк. Это, видимо, была группа талантливейших студентов, которым позавидовали и оговорили. Гумилева уже отправили в лагерь, Коля еще был в тюрьме, когда вместо Ежова воцарился Берия и очистил тюрьмы от «ежовского набора» для того, чтобы наполнять их своим. Так, объяснил Николай, он избежал лагерей. Затем плен или прямой переход линии фронта. Ненависть к советской системе привела его сперва в РОА, а после взятия Парижа (где, по рассказу Лидии Чуковской,[7] он участвовал в сопротивлении), осудив власовскую армию, как просоветскую, примкнул к красновским казакам (предки — казаки, как и у меня). Должна сказать, что столь талантливых людей видела немного. Поэт и беллетрист, неплохой публицист, безусловно одареннейший актер, он был очень образован, знал европейские языки, как русский (даже с диалектами). Подобных ему Россия могла бы использовать разумнее. В Лиенце он ушел в горы (видимо, с опозданием: его очень связывала жена[8]«на сносях»), но все-таки попал в руки англичан, оказался однодельцем моего мужа (судили сразу группу работников пропаганды, в ней был и Земцов), получил 10 лет. В то время это была «полная катушка». И мог бы сейчас чаевничать с Гумилевым, но в советском лагере он трагически продолжал антисоветскую работу, слушал международное радио, писал листовки (это в лагере-то!) и после вторичного суда был расстрелян вместе с Земцовым, у которого в деле нашли «отягчающие вину» обстоятельства.

Так губила Советская Россия своих талантливых детей, фабрикуя из них собственных врагов.

Но вернусь к дням нашей репатриации.

Накануне моего переезда из города в «станицы», когда за мной должен был прибыть джип майора Девиса, в дверь моей комнаты в сумерки постучали. Думала: за мной, на джипе, но в комнату шагнул, зажав ладонью мой вскрик, Юра Гаркуша с Катюшей. Юра был в лыжном костюме. Оказалось он бежал из Шпиталя и, когда я заходила к Катюше, смельчак под самым носом Девиса провел уже несколько часов в гостинице, прячась в шкафу, если кто-нибудь входил.

— Мы уходим сейчас в горы. Хотите с нами? Проживем! Наймемся косцами к немцам…

Но я уже дала себе слово разделить судьбу казачества. В Шпитале теперь никого нет, сказал Юра. Он бежал в день репатриации, коли моему мужу удалось такое же, он бы уже дал мне знать. Техника Юриного побега была такая: в лагере Шпиталя, как во всех немецких, «остовских» и военнопленных лагерях между рядами двухэтажных коек, стояли узкие деревянные шкафы. Когда офицерам, вместо конференции, объявили о передаче в СССР, начались самоубийства, физическое сопротивление. Мебель падала с грохотом. Собак англичане не имели. Юрий забрался в шкаф и повалил его с собою вниз дверцами. Шкаф валялся на полу до тех пор, пока не опустели бараки. Ночью, сбросив мундир, под которым был лыжный костюм, он выполз из шкафа, по-пластунски пересек опустевший плац. К счастью, ток из колючей проволоки уже выключили, подкапываться не пришлось. Минута — и по дороге зашагал парень в лыжном костюме, просто усталый австрийский арбайтер или крестьянин. Ночью он проскользнул в свою комнату в гостинице, чтобы забрать с собою Катюшу.

И вот, ловкий, владевший языком, «как Бог», Давиденков был схвачен. Голос же Юрия мы с мужем, спустя почти 20 лет, в хрущевские времена, услышали по международному радио. Он выражал удовлетворение, что его Родина (он так и сказал) «выздоравливает», что наступает «оттепель». И в его словах, в чем-то неуловимом, почудилась мне лютая тоска по России.

Были у меня возможности спастись, были! И с Юрой уйти, и с эмигрантами остаться, и еще муж мог бы уйти в Швейцарию, как еще в Германии предлагал ему бывший белый генерал Науменко. Не приди он ко мне в Италию, я осталась бы там, как многие наши приятели, живущие теперь кто в Вашингтоне, кто в Канаде, кто в Австралии. Но уже было поздно. Я ехала в джипе майора навстречу своему «декабристскому подвигу», к тому своему народу, который недавно еще называла «ордою».

В «станицах» решили сопротивляться репатриации, даже и безоружно. Юра рассказывал мне, что сопротивляющихся офицеров просто раскачивали за руки и за ноги и бросали в «камионы». Одного из них «подсадили» в машину штыком. Но у нас теплилась надежда, что наше сопротивление, если не поможет нам, то покажет Западу, как массы людей боятся своей Родины. Почему? Многие спрашивали: почему мы так опасаемся репатриации? Ведь война — «капут»! «Для Европы Россия — недоумение, и всякое действие ее — недоумение, и так будет до самого конца», — припоминались слова Достоевского. Россия тех лет от своей прежней сути оставила только одно — вызвать недоумение Европы.

А в Италии, как мне рассказал позднее один из репатриированных оттуда музыкантов, происходило вот что.

Оставшихся там «русских», то есть интеллигентов, остовцев[9] собрали в один большой репатриационный лагерь. Им, как и нам, ничего не объявляли о дальнейшей судьбе. Затем всех погрузили на пароходы и повезли, куда — никто не знал. Но где-то по выходе из порта на пароходах (не знаю, сколько их было) подняли красные советские флаги. И тогда начался кошмар, как рассказывал музыкант. Люди стали бросаться за борт, перерезать горла, команда едва успевала спасать самоубийц. Пароходы прекратили движение, вернулись в порт и снова высадили репатриантов в тот же лагерь. Туда в изобилии стали прибывать советские пропагандисты. Со слезами на глазах (я это подчеркиваю) уверяли, что репатриированным ничего на родине не грозит, что «война все списала», коли кто в чем виноват. Читали письма, якобы написанные уже вернувшимися на родину, где говорилось о том же. (Позднее, в дни нашей репатриации из Австрии, советский лейтенант и меня уверял, что в СССР «уже совершенно нет НКВД» с его репрессиями). Группа джазистов, в которой был мой рассказчик-пианист, поверила «настоящим слезам» подлых обманщиков и выразила желание репатриироваться. Все они были только музыканты. Чего же опасаться, казалось? Их с другими, такими же доверчивыми, торжественно усадили в увитые гирляндами и лозунгами вагоны, провезли в них недолго, затем к дверям вагонов вплотную подрулили самолеты, и… люди были высажены в Сибирском ПФЛ. После допросов с побоями и матюгами музыкантов выпустили на спецпоселение — род высылки — и принудили работать в шахте. Пианист потерял в шахте палец. Я встретила его в Кемеровском музыкальном училище, где до ареста в 1946 году работала секретарем. Он был на грани самоубийства. Выезд из Кемерова для спецпоселенцев был закрыт.

Но все это узналось позднее, а пока джип Дэвиса вез меня в «станицы», к моим братьям по несчастью, к той части моего народа, которая отказалась от репатриации.

В «станицах» висели черные флаги. Майор любезно — европеец! — помог русской «леди» выйти из машины, его шофер отнес мои вещи в забитые людьми бараки. На завтра назначена была репатриация многих тысяч рядовых казаков — из «станицы» и расположенных вокруг полков. Но решено было оказать сопротивление, насколько оно было возможно безоружным людям. Казалось, что такое массовое многотысячное сопротивление — может быть, и не бескровное — либо поможет нам остаться за рубежом, либо продемонстрирует миру качества советской родины, от которой отрекаются массы.

В «станицах» было беспокойнее, чем в городе. Уже множилась брань «простых казаков» по адресу увезенных офицеров: «Вот куда завели, сволочи!». Уже сверкали интонации привитой советами «классовой ненависти» к интеллигенции и «барам». Звучали просоветские ноты: «Не так уж плохо нам при советах было — приспосабливались и жили себе! А сколько настроили!» Это были отдельные выкрики «наживающих политический капитал» для будущего следствия в СССР. В полки уже проникли советские агитаторы, обещавшие всем «прощение Родины». Множились случаи драк между призывающими к сопротивлению и верящими в прощение.

вернуться

7

Она пишет, что получила от него письмо из лагеря, со стихами.

вернуться

8

В 1988 году мы связались с ней и Колиными друзьями. Она с его сыном живет в Америке.

вернуться

9

Остался там и Борис Николаевич Ширяев, офицер РОА, редактор во время оккупации ставропольской газеты «Утро Кавказа» и ее сотрудник Михаил Бойко с матерью. Оба потом печатались за границей.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: