– Хазик, Хазик, дорогой, просим, просим за наш стол! – наперебой заголосили они.
Столь фамильярное обращение, вероятно, показалась Хазрету идущим вразрез с его возрастом, местом и избранным на день амплуа.
– Хазик на пивточке, – сухо и строго ответил он, – или на базаре яблоками торгует. А я, будьте любезны, Хазрет Каринович!
Самый шустрый из парней, русоволосый и высокий, продемонстрировав глубокое знание адыгейского этикета и как бы извиняясь и продолжая канючить, возразил:
– Ну, Хазик, дорогой, ведь в нашем народе не принято называть человека по отчеству.
Хазрет многозначительно ткнул пальцем в небо и парировал:
– Тогда называйте меня так, как обычно зовут русские, – Харитоном Корнеичем.
– Харитон Корнеич, Харитон Корнеич, будьте нашим гостем! – уцепившись за компромиссное имя, вновь заголосили юнцы.
– Ну, это меняет дело! – снизошел Хазрет и, благоволив молодежи, на несколько минут присоединился к ней.
На палубу он пришел с видом человека, занимающегося серьезным делом и недовольного тем, что его отвлекают по пустякам, и с ходу взял бразды правления именинами в свои руки.
– Не так, не так стол ставите! – покрикивал он, поправляя нас и разворачивая его. – Вот так он должен стоять, чтобы солнце не слепило тамаде глаза, а прохладный ветерок с реки к нему доходил!
– Себе готовит место Харитон Корнеич, – посмеиваясь, сказал именинник и гордо добавил: – Хазрет у нас за столом распорядитель непревзойденный, каких днем с огнем не сыщешь.
На это Адам снова погладил волосы на затылке.
– По тому, как он обустраивается, никто не сомневается в этом, – пробасил он. – Готовится, будто доморощенный депутат перед выходом в телеэфир.
Хазрет воссел во главе стола, подставив широкие спину и затылок солнцу и не менее габаритные грудь и лицо – легкому ветерку, набегавшему с реки. По левую руку, под сердце, усадил виновника торжества, а по правую – нас, трех самых молодых, чтобы при необходимости было удобно погонять следить за столом. Потом Хазрет обвел сидящих усталым, не лишенным теперь какой-то теплоты взглядом, который, казалось, говорил: «Как же вы надоели мне за целую жизнь, и что нового можете сказать все, кроме меня, потому-то и с легкостью уступаете место тамады».
И действо началось…
Тамада склонил голову и, как будто вытягивая слова глубоко из
грудины и расстилая их на стол, начал:
– Все вы, конечно, знаете, что тамада в переводе с нашего языка – это «человек от бога». А потому, будьте любезны, не перебивать меня и повиноваться.
Он еще раз с некоторой долей шутливой иронии, блеснувшей в глазах, объял взглядом застолье и, убедившись наконец в том, что признан нами «помазанником божьим», с пафосом продолжил:
– Сегодня мы отмечаем день рождения не просто нашего друга, а одаренного… нет, талантливого… совсем запутался, великого и гениального танцора современности, которому рукоплескали и кричали браво в лучших концертных залах Европы, Америки и Азии.
И тут случился непредвиденный казус. Абрек, положивший до тоста в рот кусок картофелины, по мере того, как тамада возвеличивал именинника, удивленно выкатив глаза, стал вслед этому все выше и выше вытягивать шею и на слове «гениального» поперхнулся. Он, конечно же, знал, что его брат танцевал в государственном ансамбле, которому рукоплескали в лучших залах разных континентов и стран, но что Рамазан гениальный танцовщик, никак не укладывалось в его голове.
Тамада же, чья патетическая песнь была прервана на самой высокой ноте, дал Абреку отеческий подзатыльник, а затем, горделиво выставив грудь и надменно вытянув подбородок, как испанский тореро на арене перед быком, строго спросил его:
– Что, сомневаешься?
– Нет, нет! – торопливо сглотнул наконец картошку Абрек, а вместе с ней, казалось, и все свои сомнения.
– А каким он в молодости был красавцем! – продолжил тамада. – Античное изваяние атлета, не человек, а полубог! И случись появиться ему на каком-либо пляже, все женщины сбегались полюбоваться его бронзовым телом в лучах солнца.
После этого тамада осмотрел голый торс именинника и, похоже, оставшись недовольным его нынешним состоянием, сплюнул в сердцах, тихо и грустно добавил:
– Но все бренно в этой жизни, в том числе и наши телеса.
На сей раз не выдержал я, рассмеялся и был пригвожден к стулу суровым взглядом тамады.
– Не смеяться! – приказал он и, подняв стакан за здоровье именинника, уперся на мгновение в его содержимое с генетической ненавистью и, недовольно морщась, опрокинул одним махом, брезгливо закусил соленым огурцом.
Пир продолжился. А наш тамада искренне и по-мальчишески мечтательно уставился в даль. Что он видел в своих грезах? Скорее не наш пароход, а может быть, океанский лайнер, на котором он – в сияющем белом фраке, в огне ресторанных софитов, в окружении таких же сиятельных господ. По крайней мере, о чем-то подобном в эти минуты говорило его лицо.
Потом он вздрогнул, как замечтавшийся кучер, пароконка которого отклонилась от маршрута, и вновь ухватил бразды правления застольем.
– Молчать! – прервал он наш поднявшийся от первой стопки галдеж и, подмигнув, казалось, своему бесу, продолжил: – А сейчас я хочу предоставить слово уважаемому всеми нами другу именинника – Арамбию Кадырбечевичу.
Арамбий Кадырбечевич, человек скромный и тишайший, ностальгически протянул:
– Все мы родились в одном маленьком ауле, который безжалостно переселили…
– Молчать! – снова взревел тамада. – Не надо сентиментальничать! Аул наш здесь ни при чем! Говори тост в честь именинника!
И он сказал, и мы снова выпили.
Возмущенный манерой ведения застолья тамадой, старший его брат Мазгеп, не умевший в силу своего спокойного характера возразить напористому Хазрету, решил выразить молчаливый протест рыбалкой. Он поднялся из-за стола и, прихватив удочки, расположился рядом, на пирсе. Тамада же только недовольно отмахнулся от него: «Дескать, упрямец, не согласен, пусть делает, что хочет». Махнул и будто преобразился в парторга, ведущего партийное собрание.
– Дорогие товарищи! – сказал он. – Сегодня вся мировая общественность празднует День солидарности трудящихся. В этот день во всех странах мы проводим смотр боевых сил и грозим гидре империализма. И в этот праздник я не могу не предоставить слово нашему другу человеку от земли, труженику Нурбию Кадырбечевичу.
– Друг ты наш, Рамазан, – начал было тост Нурбий, повернувшись к имениннику, но тамада опять прервал и его:
– Молчать! Рамазан здесь ни при чем! – возопил он и приказал: – Тебе сказали говорить тост о празднике и трудящихся, вот и говори!
Нурбий виновато замялся, но тост в честь Первомая и всех трудящихся мира все-таки из себя выдавил.
Потом по предложению тамады мы пили за упокой двух американских рабочих Сакко и Ванцетти, замученных в 1927 году империалистами, хотя и в отечественной истории рабочего движения подобных личностей было не мало, потом за здоровье Анжелы Дэвис, Нельсона Манделы, Леонардо Пелтиера и многих других, кого он вспомнил.
– Ну, это совсем не пойдет, брат! – вдруг прорезался голос у рыбачившего по-прежнему Мазгепа. – Ты тамада, а никому не даешь слова от души сказать.
– И ты молчи! – парировал Хазрет, потом почти плаксиво, по-детски журя брата, добавил: – Думаешь, я забыл, как ты гнал меня в аул к нашей бабушке, подстегивая по пяткам хворостиной. А я ведь просил, умолял тебя, говорил, что и без того больно босым ногам.
– Ну, это уж совсем! – поразился Мазгеп. – Нашел что вспомнить! Тогда тебе было пять, а сейчас сорок пять. И разве ты бы стал человеком, если бы я не бил?
– А разве я им стал? – смачно закончил спор риторическим вопросом Хазрет.
Мы прыснули со смеху. Он был непризнанным, но великим актером и режиссером в одном лице – наш Хазрет. Теплая ирония, которая была нарочитой поддевкой его строгости, тонкий юмор, накопившиеся в нас за день, хлынули наружу гомерическим хохотом. По законам любого жанра он довел свое действо до кульминации – хохот наш был слышен вдали даже рыбакам на реке, да так слышен, что распугал им всю рыбу. А Хазрет при этом даже не улыбнулся, и в этом, несомненно, был его талант комика – при серьезной мине смешить других, талант человека с грустными глазами, в которых давно поселились безответная любовь к жизни и шутинка над собой, над своими любовью и жизнью…