Но был еще и финал. И он запел одну из народных песен о наезднике – страннике. И песня, рвавшаяся из его груди, как горная река из каменных теснин, обретя свободу, вдруг начинала стелиться мягким, переливчатым бархатом, словно разложенным на всем видимом пространстве чародеем-коробейником. И была высокая нота, и выстрел, и падение героя на холку коня, и други, несущие тело странника…

Но Хазрет не стал бы тамадой, не будь оригиналом. Под занавес он спел арию Татьяны из оперы «Евгений Онегин» на адыгейском языке, арию, которую перевел сам. А мы, приближенные к великому творению его исполнением и родным языком, зачарованно внимали классике остаток застолья и дня.

В сумерки он первым сошел на берег. Мы, молча и с сожалением, пошли за ним так, как обычно провожает команда корабля своего адмирала, уходящего в запас.

Пир прошел на одном дыхании. Мастер тонко улавливать общее настроение, Адам, будто стряхивая оцепенение, мотнул головой:

– Ух! – выдохнул он и воскликнул: – Что это было?

– А был человек – театр! – гордо пояснил более близкий из нас к искусству именинник.

Лекарство от безумия

Лия была взрослой девочкой и жила у самого синего моря, такого, что и берег его, и она оттенялись яркой лазурью. У Лии было ангельское личико с локонами светлых волос. Стройная и гибкая, как тростинка, в ситцевом платье, она часто поднималась на высокий утес и подолгу любовалась морем. Волшебно играя мириадами тонов, оно обвораживало. «Ах, море, море, чародей бездонный, – подумала в этот раз Лия, – ну разве можно оторвать тебя от сердца…» Слова, как и всегда, сами по себе полились из сокровенных уголков души, складываясь в песню, песню о море…

Она любила его в любое время года и суток: любила, когда оно злилось, разбиваясь в брызги о каменный берег, и, показав мощь стихии, откатывалось в пене, любила, когда море было умиротворенным, иссиня-нежным и влекло, влекло в свои объятия. Иногда Лие казалось, что она любила его, не родившись, в материнском чреве, потому что не помнила, когда впервые прониклась этим чувством, потому что они были непреходящи в ее сердце – это море и любовь к нему.

Она жила в небольшом селе, охваченном с востока, как подковой, цепью гор, уходящей отрогами к берегу. У Лии было богатое воображение, а потому один край цепи напоминал ей змея, сползающего в море, а другой – богатыря, прикорнувшего на берегу, сложив на груди могучие руки. И она сидела между «богатырем» и «змеем» на утесе, очарованная морем, в какой-то своей выдуманной сказке, а душа ее пела и пела… Была ли Лия счастлива? Да! Счастлива как человечек, способный очароваться и любить, любить жизнь…

Она сидела на утесе, а за ней, как и много лет назад, размеренно текла жизнь абхазского села Ахны. Люди были в хлопотах конца лета, работали в садах, на пасеках, пасли на предгорных лугах скот. А бабушка Лии – Дзазуна, у которой она жила после гибели отца и второго замужества матери, наверное, перемалывала в жерновах кукурузу для мамалыги. Лия любила свою бабушку, почти боготворила. Царственной статью, лицом со следами былой красоты в ее восемьдесят, характером Дзазуну считали в селе обязанной происхождению из князей народа убыхов, которые первыми приняли удар царизма в Кавказскую войну и потерялись, не пережив изгнания, в лабиринтах истории. «Каждый из наших мужчин считал себя громовержцем и стоял насмерть, но пушки царя оказались сильнее», – с грустью говорила Дзазуна. А бывало совсем опечалится она и скажет задумчиво: «Вам, абхазам и грузинам, не понять, что такое быть одной, без своего народа. Не понять горечи, что жжет, когда родной язык еще живет в тебе, но говоришь на нем только сама с собой». Однажды ученый из Сухуми Гия Чачба, побывавший в Ахны, сказал ей, что в Турции живет еще один человек, говорящий на убыхском. Дзазуна несказанно обрадовалась этому.

– Как ты сказал его зовут? – укрепляя надежду, переспросила она.

– Тефик. Тефик Есенч! – ответил Гия.

– Хвала Бытхе! – воскликнула последняя язычница Кавказа, благодаря верховное божество своего народа. – Теперь я буду говорить не с собой, будто выжившая из ума старуха, а с Тефиком!

– Как же ты сделаешь это, если его нет рядом? – удивился ученый.

– Ничего, – мягко и певуче протянула Дзазуна, – не обязательно видеть человека, чтобы говорить с ним. А тебе, Гия, спасибо, снял ты с моего сердца камень. Теперь-то я знаю, что не одна в этом мире…

Несмотря на годы советской власти, которая, казалось бы, уравняла всех, в Ахны относились к Дзазуне, как и подобает к родовитой особе, – с восточной почтительностью, почти благоговением. Отчасти она и сама способствовала этому своею мудростью. Если в селе случались спор или ссора и стороны не могли согласиться, они не часто спешили в сельсовет или к участковому, непременно кто-то предлагал: «Пойдем к Дзазуне, она рассудит!» Другая сторона обычно соглашалась. Дзазуна же судила по справедливости, удивляя всех простотой решений, которые редко кем оспаривались. Вот такая бабушка у Лии.

А сколько шуток, прибауток, пословиц и наставлений она знает, диву даешься! Не бабушка, а рог речевого изобилия. Вот и сегодня, заплетая Лие косу, она учила: «Слушай, внученька, петуха на рассвете – к гостям он кричит или просто бравирует, кичась своим положением. Слушай курочку – к яичку тревожится или кем-то напугана. Слушай теленочка нашего, чтобы узнавать издалека по голосу. Слушай, деточка, собаку дворовую, дабы знать – вор ли крадется в дом или волк приближается. Слушай топот лошади, чтобы знать – под седлом она идет или нет, скучает по жеребенку иль табуну. Слушай козочку, внученька, – за озорство она ругает козленка иль зовет его. Кота нашего слушай, хочет он в дом или просится на улицу. Все они благодать нам от Бытхи, радуйся им, береги и лелей. Их голоса – это мир, сотканный из звуков, мир, который ты должна слышать и понимать».

При этих словах Дзазуны на другом конце улицы принялся за работу огромный, как гора, кузнец – грузин Ираклий. Металл мало-помалу при ковке твердел и стал заполнять округу тревожным, как набат, звоном.

– Слушай, как работает кузнец, – продолжала Дзазуна, – и услышь, как бьется его сердце в каждом ударе молота, мечи он кует или орала, готовит людей к миру или войне…

Потом Дзазуна с опаской посмотрела на горы с юга, из-за которых все чаще в Ахны приходили слухи, что Грузия, не признав независимости Абхазии, готовится напасть, тяжело вздохнула.

От мрачных мыслей отвлекла ее Лия, подавшая заколку для волос – ярко-красную божью коровку в крапинках. Рассматривая ее, Дзазуна вспомнила детство, как очень радовалась присевшей на нее божьей коровке, как поверяла ей самые заветные желания и, попросив их исполнения, отпускала. Затем, осветившись снисходительной улыбкой человека, припомнившего, каким наивным и простодушным был в детстве, продолжила: «Слушай звон косы на косовице, деточка, и запомни это прекрасное время года, запахи спелого и свежескошенного многотравья. Слушай гармонь и певцов и запомни, как играют и поют на твоей родине. Слушай, внученька, мудрых и старых сказителей, их древние, как сама жизнь, песни и сказы и познай прошлое и душу своего народа. Слушай тех, кто много знает и помнит. Лови каждый миг жизни, не дай ничему пройти в ней скоротечно. Возьми все это в свое сердце и передай тому, кто будет слушать тебя».

Так говорила старая язычница Дзазуна, заплетая косу внучке этим утром.

А море, затаив свои силу и могучее дыхание, да так, что на нем даже не было зыби, казалось, все больше проникалось песней Лии. И так могло продолжаться долго, потому что она любила смотреть на море, слушать его и петь о нем, если бы не Манана, жена кузнеца Ираклия. «Вайме, Лиечка, вайме! – покачивая головой и крепко сжимая в руке сорванную с головы косынку, кричала она, взбираясь на утес: – Опять обезумел Ираклий».

Солнце чуть слепило, но все же и двор, и кузню Ираклия, и происходившее в них Лия ясно увидела с утеса. Ираклий находился в безумном припадке и громил все, что попадалось под руку, разбрасывая при этом мужчин, пытавшихся свалить его, связать и усмирить. «Не ведает бедняга, что творит, – бежала за Лией Манана. – С его-то силищей нет никому сладу. Как бог во гневе. На одну тебя надежда, деточка».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: