Я перехожу во двор монастыря с его крытыми галереями, к прохладным стенам, успокаивающим, словно умелая повязка. Все-таки, насколько же похожи галереи таких аббатств, как же умеют они притягивать к себе и пробуждать доверие, без слова, не требуя благодарности. Во всяком случае, они никогда не лгут.
5. Благословенная тишина монастырей
«Бесконечная тишина ведет к печали и приносит образ смерти. Тогда необходима помощь смеющегося воображения».
«То, что ты видел, было ночью, пустотой, темнотой, зимней мглой, смешанной с могильным туманом, неким пугающим покоем, тишиной, из которой не доносится ни шороха, даже вздоха; мраком, в котором ты не мог заметить ничего, даже призрака. То, что ты видел, было внутренностью монастыря.
И все же, помимо этой темноты, что-то здесь крылось, кроме тьмы был свет; в этой смерти была жизнь… Попробуем туда войти, ввести туда читателя и рассказать вещи, которых книгописатели никогда не видели, и, что за этим идет, не могли рассказать».
Итальянские монастыри. В Италии имеется 60 000 (прописью: шестьдесят тысяч) монастырских зданий. Чтобы коснуться рукой каждого из них, не хватило бы и жизни, даже столь долгой, как молчаливая жизнь монаха за стенами.
Особенно красивы те маленькие и совсем уж маленькие конвенты, что расселись на скалах, вознесенных над зеленью окружающих их гор и долин, иногда труднодоступные и похожие на настоящие острова, нередко — опустевшие и мертвые. Они тихие, так что будут становиться красивее в таком темпе, в котором наша жизнь познает наполненные стрессами и децибелами ускорения. Турист, со своим пузом, комплексами и вывешенным языком, когда уже чисто случайно забредет сюда, чувствует звук этой тишины. Она настолько громкая, что вначале разрывает его уши, для которых ранее была лишь абстракцией, но потом — успокаивает. И может случиться, что этот человек проснется, как тот мельник, когда прекращается скрежет мельничного колеса, и подумает: благословенная тишина. Нет, он не сорвет со шкурой ту Систему, которая его вынянчила, с ее автомобилем, транзистором и лифтом — он возвратится в город, представляющий собой непрестанное землетрясение. Но на мгновение, когда его очарует молчание древних стен и зеленый пейзаж за готической аркадой, он проклянет город, и в этот один миг по-настоящему будет достоин себя. Когда же он вернется в город, он не забудет этой тишины и будет тосковать по ней. Стены заброшенных монастырей — анклавы покоя и замедления ритма — они, словно вода посреди пустыни.
Внутри наиболее красивы — колодцы. Они вырастают из маленьких двориков, словно стволы срубленных деревьев. Покрытые плесенью барельефы наземного сруба и мастерски кованое железо подъемников, разрисованных ржавчиной и оплетенные виноградной лозой. Одноглазые телескопы матери Земли, через которые она изучает историю, происходящую на ее поверхности. Их столько же, сколько и монастырей. А рядом — их противоположность: «кампаниллы»-колокольни, стройные башни-шпили, прокалывающие облака; колодцы, выкопанные в противоположную сторону, в сторону неба.
Мой красивейший монастырь итальянской земли я обнаружил совершенно рядом с Орвието.
Все дороги этого города с его этрусским происхождением сходятся на площади перед собором, знаменитый фасад которого, начиная с XIII века отряды людей-мурашек моделировали в форме готического триптиха из мрамора, бронзы и мозаик. Но, чтобы оценить само Орвието, чтобы «взять его в руку», распрямить ладонь и глядеть словно на маленькую, мастерски инкрустированную модель, и влюбиться — нужно от него сбежать. Необходимо перескочить ответвление проходящей рядом Автострады Солнца, вновь подняться на холмы и добраться до одного из моих зачарованных островов — Ла Бадии.
Это монастырь, основанный в XII веке, и которому когда-то присвоили имена святых Севера и Мартира. Ла Бадия имеет собственную легенду, как и всякий зачарованный остров. Легенда гласит, что когда в VI веке в провинции Валерия умер святой монах Северо, тело его перевозили на телеге, которую тянули два бычка, и вот останки очутились рядом с Орвието. И тогда-то, одна из благородных матрон этого города, синьора Ротруда, попыталась, ведя за собой толпу, овладеть останками, но, как только она прикоснулась к гробу, рука ее приросла к крышке. Дав торжественное обещание, что тело будет захоронено в церкви Святого Сильвестра на вершине соседствующего холма, Ротруда обрела свободу. После того, как присяга была выполнена, церкви дали нового покровителя, святого Севера, а затем к ней пристроили аббатство. Так родилась Ла Бадия.
Своей мощной, многогранной «кампаниллой» монастырь высится над округой, за исключением города, так как занимает холм чуть пониже городского, а слава не доходит до ног богатого соседа. Именно отсюда, с вершины, после тяжелого подъема по темной трубе лестнице, когда уже встанешь в ярком солнце на высшей платформе, рядом с колоколом, названным «Виолой» (скрипкой) по причине неземной, шелковистой тональности его звона — открывается панорама всего города, и вид этот — просто сказочный. В безбрежном море зелени, облепливающей холмы и тянущейся до самого горизонта, выстреливает вверх рыжий монолит камня, увенчанный кружевами стен и крыш Орвието, словно пестрый остров в зеленом океане или, скорее, словно удлиненный корпус молчаливого судна, наежившегося шпилями мачт и серыми плоскостями парусов. В этот вид можно всматриваться очень долго.
Говорливый и украшенный словно гордый князь город, с перетекающими по улочкам толпами туристов, наполненный голосами, криками и треском фотоаппаратов, гордый своей значимостью и славой — он редко когда глянет на нищего, покорно стоящего на противоположном холме. Только нищий, заколдованный в молчании своих каменных одежд, которые столетия вымыли дождем и отгладили ветром — это истинный аристократ, красивый, словно старое дерево, и, как оно, седой, которому морщины лишь прибавили достоинства, а мудрость веков привила снисходительность к блеску и шуму… Он не ищет их, словно город, который, желая жить, обязан блестеть, обязан притягивать к себе толпы, ослеплять их и говорить: глядите и любуйтесь мною!
Пропитанная меланхолической печалью Ла Бадия трогает вид случайно забредшего сюда гостя, который набожно ласкает взглядом ее извечные камни, вдохновенный чувством, которого отполированные стены памяток из туристических брошюр никогда не способны вызвать. Прекрасные и ценные, они слишком живые и вечно молодые, ибо вечно обязаны трудиться на свое содержание, им нельзя смыть помады и погасить улыбку — затоптанные, измученные магниты для туристов и их долларов, поцарапанные перочинными ножами, общелкиванные фотоаппаратами, ощупанные и загрязненные стадами глупцов. А вот тут — тишина и время, которое, хоть и проходит, стоит здесь на месте — бесконечная, безмятежная старость нищего, который знает, что Господь дал счастья ему больше, чем князю, только он ничего не говорит, жалея того.
Только лишь когда нищий встанет у кареты, чтобы открыть дверцы, княжеские кружева искрятся сильнее, а бриллиантовые запонки блестят ярче и увереннее. Только в Ла Бадии можно полюбить город Орвието, разрезающий зеленое море, окружающее хребет каменного фундамента. Тихий монастырь — это нищий, что открывает вид на блестящий город. Почему же я полюбил нищего сильнее?
Быть может, по причине запаха трапезной? Я не собираюсь говорить вам о мистическом запахе стен, рассказывающих о счастливых и трагических событиях, которые столетия наслоили в их интерьерах, но об истинном запахе. Когда приоткрываются скрипящие набитым на дубовые доски железом ворота, можно войти в длинный столовый зал, который прорезают протискивающиеся через форточки узкие потоки солнечного света. Солнце выжимает матовые отблески из оловянных мисок на длиннющем, могучем столе, вокруг которого выстроились массивные, оплетенные лозой табуреты, и достаточно лишь прикрыть глаза, чтобы посадить здесь фигуры в капюшонах, и вогнать в уши тихое жужжание молитв и звон ложек. И сразу же мысль: откуда этот запах? Грубо атакующий ноздри пресный дух то ли хлеба, то ли кухни, то ли горячих тряпок, не вычищенного котелка. Я касаюсь толстых столовых досок — столешница влажная, древесина, по-видимому, недавно мытая, парит (остаток от недавних гостей, дело в том, что в монастыре расположился скромный постоялый двор). Но ведь это старинный стол, за которым в течение столетий трапезничали монахи. Они приходили сюда, жевали, пили, глотали, молились и умирали, их места занимали следующие монахи, и их пот, слюна, разлившаяся похлебка, мокрые клочки истершихся на локтях ряс, все это — втираемое в столешницу в течение веков — парит сейчас и дает тот летучий запах, которого не вынюхаешь из самых лучших романов или исторических исследований, который просто невозможно описать — запах XIII, XIV, XV века. Именно он, прикрытые глаза и работающее на всю катушку воображение являются единственной в мире машиной времени; они переносят, пускай и иллюзорно, на мгновение, в ту самую эпоху. И кто же о таком не мечтает, о подобном волшебстве и очарованности?