— Мне только жалко каждого человека, и я не могу учиться убивать людей, — ответил я.

— А ты знаешь, что тебе за это будет?

— Я отвечаю перед своей совестью только за свои поступки, а за других я не отвечаю, у них у каждого есть своя совесть.

— Ты хочешь сказать, пусть с каждым человеком разделывается его совесть, а ты умываешь свои руки от всего, что будут делать с нами немцы? Будешь ждать действия их совести? Ты что, баптист? Евангелист? Или еще кто?

— Я человек и хочу руководствоваться своим разумом и поступать так, как подсказывает моя совесть.

— Ну, завтра мы еще поговорим с тобой, а пока отведите его, Богданов, в холодную.

А назавтра меня отправили в городскую тюрьму в г. Екатеринославе, где я просидел до февральской революции. Власти меня больше не вызывали и не спрашивали, им было не до меня, они чувствовали всё нарастающий, как бы подземный гул и ропот народный, вся их когда-то мощная власть сотрясалась и расползалась.

После революции

Вернувшись из тюрьмы, я опять пошел работать на свою работу. Жизнь кипела ключом, везде были разговоры, споры, но я в это время поступил в техникум и весь был поглощен учебой и лишь по выходным дням отдавал дань своему увлечению политическими текущими делами.

Средний брат мой погиб где-то на войне, но я не забывал его, и он был для меня авторитетом, как более развитой и начитанный. Поэтому у меня было слепое детское доверие ко всему, чем он увлекался. Я знал, что брат искал правду в политических партиях, и меня потянуло хорошенько узнать, а что же он любил? Не может быть, чтобы он ошибался. Я стал прислушиваться ко всему тому звону политическому, который, благодаря своей пустоте, грозно тарахтел и привлекал внимание. Я слышал, как все партии, одна перед другой, обещали необыкновенные благодеяния крестьянам и рабочим, каждая заманивала к себе, а ко всем остальным партиям относилась с ненавистью. Я взялся в первую очередь изучить ту партию, которая громче всех кричала о крестьянах, о свободной жизни: это были эсеры. Я стал посещать их притон, заваленный всякой печатной гадостью: газеты, журналы, листовки, книги разных авторов. Я стал просить книги читать на дом.

— Это можно, — сказали мне, — но только надо записаться. — Я записался и с головой окунулся во всё написанное, кипящее злобой, и я как ошпаренный выскочил оттуда. Но я еще верил, что есть другие благодетели для крестьян и рабочих, и пошел к большевикам и опять решил начать с книг. Здесь мне опять поставили такие же условия — запишись. Я записался и брал книги на дом и стал читать, но, к счастью моему, я скоро очнулся. Я увидел, что эти партии создали себе каких-то воображаемых крестьян и рабочих, которых очень возвеличивали на словах, а к живым людям относились, как и прежде относилась власть к рабочим и крестьянам, — на основе насилия, приказа и беспрекословного выполнения того, чего захотелось властителям или спасителям и благодетелям, как они себя считали. Ожегшись на партиях, добивавшихся власти над людьми, я пошел к анархистам, отрицавшим власть. К ним я всегда заходил свободно и просто. Ко мне здесь не предъявляли никаких требований, и я честно пользовался всей их литературой, которая меня обновляла своей высокой нравственностью и глубиною мысли.

У них я увидел новые произведения Л. Н. Толстого, которых я не только не читал, но даже и не слышал о них. В этом клубе я впервые увидел всего, во весь его рост, Толстого и его горячего соратника Владимира Григорьевича Черткова с его святым трудом по распространению учения Толстого и у нас в разных книгах, и за границей. И поэтому я это место назвал не политическим притоном, а действительно свободным клубом, где широко охватывается вся человеческая жизнь и освещается разумной мыслью, тем обновляя мир людской.

Зрелость мысли

Примерно в это время сложилось мое мировоззрение, понимание себя и своего отношения ко всему миру и жизни, то, что Толстой называет религией. Сложилось это мировоззрение из того, что я воспринял от других людей, и того, что глубоко сидело во мне бессознательно и что постепенно я сознавал.

Получилось так, что я родился в мире, когда человечество существовало уже миллионы лет и уже были выработаны крепко впитавшиеся в сознание людей формы жизни, разные церкви, партии, секты, научные и философские направления, государства, нации, экономические отношения и т. д., и мне оставалось только прирасти к какому-нибудь участнику этого готового и жить заодно с ним, но я сознавал в себе, кроме всего этого готового и уже омертвевшего, еще нечто живое, движущееся, разумное и свободное, и я стал разбираться. Я почувствовал в себе судью, способного верно и нелицеприятно, независимо ни от каких личных соображений и внешних положений, разбираться, что верно, что нет, что дурно, что хорошо.

И я стал искать и разбираться. В политических партиях, у политических деятелей я не нашел правды. Они вроде горячо любили народ и даже порой за это сами шли на самопожертвование, но любовь эта была фальшивая. Они любили каких-то выдуманных людей, а настоящих не считали ни во что. Для них люди были пешками в политической игре, в стремлении к власти над людьми, с чем я никак не мог согласиться, хотя это и прикрывалось хорошими целями — как будущее благо человечества.

К церкви я был совершенно равнодушен и отрицал всю их ложную веру, потому что хотя церковь и носила название христианской, но я понял, что их вера не имеет ничего общего с тем, чему учил Христос, и даже противоположна учению Христа. Непонятны мне были также и баптисты, и евангельские христиане, как и церковь, обожествляющие Христа и в то же время кладущие во главу угла своей веры грубое и даже библейское учение, не совместимое с учением Христа. Что-то дикарское и темное виделось мне в их обряде — есть мясо своего Бога и пить Его кровь. Нелепа была их вера, что человека спасает вера в какое-то искупление кровью Христа, когда я хорошо знал, что спасает человека только его горячее усилие не делать зла. Правда, я видел, что многие из сектантов ведут более нравственный образ жизни, что доказывает их нравственность, и я не винил их, что они не разобрались в том хитросплетении самого святого, что есть в учении Христа, с библейской дичью, преподносимой им их проповедниками. Не мог я принять и атеизм безбожие, потому что я ясно сознавал, что жизнь моя и всего мира идет не как-нибудь, а по своим строгим законам, созданным не людьми. Эти законы движут жизнью, и главный закон жизни человеческой — это добро, разум, любовь, свобода.

Вот этот-то высший закон жизни, который я знаю в себе несомненно, я и называю Богом. Разобраться во всем этом я старался сам, но это было очень трудно, и вот тут-то и подал мне руку братской помощи Толстой. Когда я читал его мысли о жизни, то сразу принимал их душой, и мне казалось: да ведь я и сам так думал, только не мог выразить так ясно.

И так, после молодых исканий и колебаний, я нашел, в чем смысл жизни, и дальше шел по пути, который освещался этим светом. Это не значит, что я больше не спотыкался, не колебался, не отклонялся с пути, всё это было, но тогда я останавливался, вспоминая, кто я и в каком направлении мне идти, и находил светлый путь и снова выходил на него. И в этом стремлении познавать, в чем истинный смысл жизни, «Волю Отца» — как говорил Христос, сливаться с этим законом жизни и есть истинная жизнь.

И этим высшим законом жизни человеческой. Божеским законом, я стал руководствоваться во всех случаях жизни, а не теми «законами» римскими и прочими человеческими, надуманными почти всегда в корыстных интересах лиц или групп, властвующих над людьми. Из высшего закона жизни я вывел равенство всех людей, отрицающих всяких властителей, необходимость самому вести труд для удовлетворения своих потребностей, не заедая чужой жизни, признавая ненасилие и разумное соглашение с законом человеческой общественной жизни.

Я не удивлялся теперь, что без религиозной нравственной основы деятельность всех политических течений неизбежно скатывалась к величайшим жестокостям. Я не удивлялся теперь их отношению к Толстому: они признавали его и любили только тогда, когда он сидел на графском кресле, с папиросой в зубах, описывая кровавую вражду между людьми и жизнь людей, далеких от разумного сознания, но когда Толстой в простой рубашке, без отравы себя вином и табаком, стал говорить «одумайтесь, люди-братья, стыдно так жить!», когда он стал разоблачать все эти суеверия церкви, государства, научные тогда они возненавидели Толстого и отвернулись от него, потому что свет учения Толстого разоблачил их черные дела.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: