Любопытное примечание сделала редакция журнала:
«Стихотворение принадлежит юноше, который, судя по всему, читает, чувствует и понимает Клопштока. Мы не хотим гасить это разгорающееся пламя. Если автор сумеет избавиться от бессмысленных и неясных выражений и излишней метафоричности, он займет со временем свое место рядом с… и еще прославит свое отечество».
«Рядом с…»?
Вряд ли нашелся бы в то время хоть один читатель «Швабского магазина», который не знал бы, чье имя скрыто за красноречивым многоточием. Это имя повторяли в тот год с ужасом и состраданием, с негодованием и опаской. Немногие решились бы открыто упомянуть его: Кристиан Даниель Шубарт!
Редактор «Немецкой хроники» стал в 1777 году героем мрачной трагедии.
Обманным путем завлеченный на вюртембергскую территорию, он был по приказу герцога арестован и брошен в тюрьму.
Хорошо видна из Штутгарта крепость Хогенасберг, одна из самых мрачных феодальных тюрем Германии, «швабская Бастилия», как прозвал ее народ, где десять лет суждено было томиться Шубарту.
«Ужас пронзил меня до мозга костей, когда Асберг вырос передо мной из голубого тумана. «Что ждет тебя там?» — подумал я, когда карета уже остановилась перед крепостью. Герцог самолично присутствовал при этом и указал темницу, куда меня должны были поместить… Меня повели в башню под самыми окнами комнаты, откуда на меня смотрели герцог и его супруга… И вот дверь захлопнулась за мной, и я остался один — один в мрачном, сером каменном мешке…» Эти строки заимствованы из потрясающего автобиографического произведения «Жизнь и мнения Шубарта, записанные им самим в темнице».
Навсегда останется небольшая книга жизнеописаний Шубарта, впервые увидевшая свет в якобинском 1793 году, одним из самых сильных обвинительных документов эпохи.
Огромным потрясением был арест Шубарта для юноши Шиллера.
Для учеников академии — а среди них находился теперь и двенадцатилетний сын арестованного, так как, лишив свободы отца, герцог счел своим долгом позаботиться в том же духе и о сыне, — вряд ли оставалось тайной, что одной из причин ненависти Карла Евгения к Шубарту были его насмешки над педагогическими затеями герцога. А продлило его заключение написанное в тюрьме стихотворение «Княжеский склеп».
Так вот какова она, сила слова, отточенного и разящего, как бьющая без промаха стрела! Свободой, быть может жизнью, приходится расплачиваться тому, кто ею владеет!
В последние годы пребывания в академии Шиллер уже не сомневается, что и сам обладает этой разящей силой, заставляющей трепетать тиранов. Сделают ли его пастором, юристом, врачом — все равно он будет поэтом!
Эта гордая уверенность меняет и характер юноши и весь его облик.
Он становится решительным, подчас даже заносчивым и дерзким. Меткие замечания и остроты Шиллера передаются из уст в уста. Он не ищет более уединения, не склонен к сентиментальным излияниям. Теперь он душа всех студенческих затей, признанный авторитет для товарищей во всем, что касается литературы. Смело вступает он в споры с профессорами, охотно участвует в студенческих спектаклях.
В драме Гете «Клавиго» ему поручают центральную роль. Правда, играет он из рук вон плохо: пафосно, суетливо; рассказывают, что во время одной из сцен Шиллер-Клавиго так неистово вертелся на стуле, что зрители, перестав следить за ходом пьесы, были увлечены только тем, свалится герой или нет. И все же его выбирают старостой студенческого театра.
Он чувствует себя теперь непринужденно во время публичных диспутов, где присутствует многочисленная аудитория. На одном из таких торжественных заседаний, — Шиллер выступал оппонентом профессора, защищавшего диссертацию на латинском языке, — впервые увидел его юный музыкант Андреус Штрейхер, который станет преданным другом и почитателем поэта.
В книге о Шиллере, написанной много лет спустя, Штрейхер рассказывает о впечатлении, которое произвело на него появление рыжеволосого юноши, неизвестного ему еще тогда по имени, его смелый взгляд из-под высокого лба и озорной смех.
Куда девалась застенчивость Шиллера, а вместе с ней и насмешки над его неловкостью, доводившие его недавно до отчаяния! Теперь он ходит, высоко вскинув голову. «Да этот ученик поважнее герцога Вюртембергского!» — воскликнула, увидав однажды юношу, мать одного из воспитанников.
Шиллеру кажется: еще немного — и он свободен! Скоро он вырвется из герцогской казармы и сможет открыто заниматься делом, которое стало для него теперь дороже всего на свете. Пора заканчивать «Разбойников»! А писать приходится урывками — ночью, при свете огарка, во время дежурств у больных. «Он пользовался любым предлогом, — рассказывает Кристофина, — чтобы прикинуться и самому больным, попасть в лазарет, где лампа горела до утра. Если заходил герцог, Шиллер прятал свою рукопись за каким-нибудь объемистым медицинским сочинением».
Обуреваемый нетерпением, он работает с каким-то неистовством. Больных пугает, что лекарь притопывает ногами, выкрикивает отдельные слова.
Одновременно с «Разбойниками» Шиллер пишет диссертацию — выпускное сочинение по медицине — «Философия физиологии».
Он развивает в ней чрезвычайно смелую для своего времени мысль о неразрывной связи, взаимообусловленности физической и психической природы, «духовной», как называли ее тогда.
Наконец поставлена последняя точка: диссертация готова. Теперь по заведенным порядкам она пойдет в печать, а затем — прощай академия!
Но юношу ждет жестокое разочарование.
Разглядел ли руководитель Шиллера, ученый педант майор Клейн, крамолу в диссертации своего ученика, или смутила она его порывистым, бурным стилем, напоминающим опасные сочинения писателей-«штюрмеров»? Как бы там ни было, герцогу о ней доложили с довольно кислыми комплиментами.
Карл Евгений не долго колебался, накладывая свою резолюцию:
«Диссертацию Рейнгардта, как и воспитанника Шиллера, печатать не следует, хотя я и должен согласиться, что эта последняя не лишена достоинств и что в ней много огня. Но именно данное обстоятельство — мое глубокое убеждение в том, что огонь этот еще слишком силен, и заставляет меня отказаться от опубликования настоящей работы. Думаю, что будет очень хорошо продержать Шиллера еще год в академии, чтобы жар его поостыл…»
Любитель фейерверков не терпел огня в душе человеческой.
Еще год ненавистной Карлсшуле! Шиллеру кажется, что он не выдержит, сойдет от отчаяния с ума, как случилось это уже с одним из «облагодетельствованных» герцогом юношей, неким Граммонтом.
Медику Шиллеру часто приходилось дежурить около Граммонта и наблюдать, какой навязчивой манией стала у больного мечта вырваться из стен Карловой школы!
Не свое ли собственное душевное состояние выдает Шиллер, когда в донесении о состоянии здоровья Граммонта от 11 июля 1780 года пишет: «Единственное, что, как думает больной, может способствовать его выздоровлению, это порвать все узы, связывающие его с академией». И в следующем донесении от 16 июля: «В беседе с его светлостью герцогом больной утверждал, что в академии он никогда не сможет поправиться. Все кажется ему здесь отвратительным, чересчур однообразным… и только усиливает его тоску…»
Письма Фридриха этой поры полны горечи. Бывают минуты слабости, когда он думает о самоубийстве, также случившемся однажды в благословенном заведении Карла Евгения.
«Для меня это было бы желательным, тысячекратно желательным исходом, — пишет он Кристофине. — Я больше не радуюсь жизни, и я почитал бы себя счастливым безвременно расстаться с нею. Прошу тебя, сестра, если так случится, будь умницей, утешься и утешь своих родителей!..»