здесь

люди

уже

орали по радио,

здесь

люди

уже

взлетали по аэро.

Здесь

жизнь

была

одним - беззаботная,

другим -

голодный

протяжный вой.

Отсюда

безработные

в Гудзон

кидались

вниз головой.

И дальше

картина моя

без загвоздки

по струнам - канатам,

аж звездам к ногам.

Я вижу -

здесь

стоял Маяковский,

стоял

и стихи слагал по слогам. -

Смотрю,

как в поезд глядит эскимос,

впиваюсь,

как в ухо впивается клещ.

Бруклинский мост -

да...

Это вещь!

1925

ДОМОЙ!

Уходите, мысли, восвояси.

Обнимись,

души и моря глубь.

Тот,

кто постоянно ясен,-

тот,

по-моему,

просто глуп.

Я в худшей каюте

из всех кают -

всю ночь надо мною

ногами куют.

Всю ночь,

покой потолка возмутив,

несется танец,

стонет мотив:

"Маркита,

Маркита,

Маркита моя,

зачем ты,

Маркита,

не любишь меня..."

А зачем

любить меня Марките?!

У меня

и франков даже нет.

А Маркиту

(толечко моргните!)

за сто франков

препроводят в кабинет.

Небольшие деньги -

поживи для шику -

нет,

интеллигент,

взбивая грязь вихров,

будешь всучивать ей

швейную машинку,

по стежкам

строчащую

шелка стихов.

Пролетарии

приходят к коммунизму

низом -

низом шахт,

серпов

и вил, -

я ж

с небес поэзии

бросаюсь в коммунизм,

потому что

нет мне

без него любви.

Все равно -

сослался сам я

или послан к маме -

слов ржавеет сталь,

чернеет баса медь.

Почему

под иностранными дождями

вымокать мне,

гнить мне

и ржаветь?

Вот лежу,

уехавший за воды,

ленью

еле двигаю

моей машины части.

Я себя

советским чувствую

заводом,

вырабатывающим счастье.

Не хочу,

чтоб меня, как цветочек с полян,

рвали

после служебных тягот.

Я хочу,

чтоб в дебатах

потел Госплан,

мне давая

задания на год.

Я хочу,

чтоб над мыслью

времен комиссар

с приказанием нависал.

Я хочу,

чтоб сверхставками спеца

получало

любовищу сердце.

Я хочу,

чтоб в конце работы

завком

запирал мои губы

замком.

Я хочу,

чтоб к штыку

приравняли перо.

С чугуном чтоб

и с выделкой стали

о работе стихов,

от Политбюро,

чтобы делал

доклады Сталин.

"Так, мол,

и так...

И до самых верхов

прошли

из рабочих нор мы:

в Союзе

Республик

пониманье стихов

выше

довоенной нормы..."

1925

ТОВАРИЩУ НЕТТЕ

пароходу и человеку

Я недаром вздрогнул.

Не загробный вздор.

В порт,

горящий,

как расплавленное лето,

разворачивался

и входил

товарищ "Теодор

Нетте".

Это - он.

Я узнаю его.

В блюдечках - очках спасательных кругов.

- Здравствуй, Нетте!

Как я рад, что ты живой

дымной жизнью труб,

канатов

и крюков.

Подойди сюда!

Тебе не мелко?

От Батума,

чай, котлами покипел...

Помнишь, Нетте,-

в бытность человеком

ты пивал чаи

со мною в дипкупе?

Медлил ты.

Захрапывали сони.

Глаз

кося

в печати сургуча,

напролет

болтал о Ромке Якобсоне

и смешно потел,

стихи уча.

Засыпал к утру.

Курок

аж палец свел...

Суньтеся -

кому охота!

Думал ли,

что через год всего

встречусь я

с тобою -

с пароходом.

За кормой лунища.

Ну и здорово!

Залегла,

просторы надвое порвав.

Будто навек

за собой

из битвы коридоровой

тянешь след героя,

светел и кровав.

В коммунизм из книжки

верят средне.

"Мало ли,

что можно

в книжке намолоть!"

А такое -

оживит внезапно "бредни"

и покажет

коммунизма

естество и плоть.

Мы живем,

зажатые

железной клятвой.

За нее -

на крест,

и пулею чешите:

это -

чтобы в мире

без России,

без Латвии,

жить единым

человечьим общежитьем.

В наших жилах -

кровь, а не водица.

Мы идем

сквозь револьверный лай,

чтобы,

умирая,

воплотиться

в пароходы,

в строчки

и в другие долгие дела.

Мне бы жить и жить,

сквозь годы мчась.

Но в конце хочу -

других желаний нету -

встретить я хочу

мой смертный час

так,

как встретил смерть

товарищ Нетте.

15 июля 1926 г., Ялта

НАШЕМУ ЮНОШЕСТВУ

На сотни эстрад бросает меня,

на тысячу глаз молодежи.

Как разны земли моей племена,

и разен язык

и одежи!

Насилу,

пот стирая с виска,

сквозь горло тоннеля узкого

пролез.

И, глуша прощаньем свистка,

рванулся

курьерский

с Курского!

Заводы.

Березы от леса до хат

бегут,

листками вороча,

и чист,

как будто слушаешь МХАТ,

московский говорочек.

Из-за горизонтов,

лесами сломанных,

толпа надвигается

мазанок.

Цветисты бочка

из-под крыш соломенных,

окрашенные разно.

Стихов навезите целый мешок,

с таланта

можете лопаться -

в ответ

снисходительно цедят смешок

уста

украинца-хлопца.

Пространства бегут,

с хвоста нарастав,

их жарит

солнце-кухарка.

И поезд

уже

бежит на Ростов,

далеко за дымный Харьков.

Поля -

на мильоны хлебных тонн -

как будто

их гладят рубанки,

а в хлебной охре

серебряный Дон

блестит

позументом кубанки.

Ревем паровозом до хрипоты,

и вот

началось кавказское -

то головы сахара высят хребты,

тo в солнце -

пожарной каскою.

Лечу

ущельями, свист приглушив.

Снегов и папах седины.

Сжимая кинжалы, стоят ингуши,

следят

из седла

осетины.

Верх

гор -

лед,

низ

жар

пьет,

и солнце льет йод.

Тифлисцев

узнаешь и метров за сто:

гуляют часами жаркими,

в моднейших шляпах,

в ботинках носастых,

этакими парижаками.

По-своему

всякий

зубрит азы,

аж цифры по-своему снятся им.

У каждого третьего -

свой язык

и собственная нация.

Однажды,

забросив в гостиницу хлам,

забыл,

где я ночую.

Я

адрес

по-русски

спросил у хохла,

хохол отвечал:

- Нэ чую.-

Когда ж переходят

к научной теме,

им

рамки русского

узки;

с Тифлисской

Казанская академия

переписывается по-французски.

И я

Париж люблю сверх мер

(красивы бульвары ночью!).

Ну, мало ли что -

Бодлер,

Маларме

и эдакое прочее!

Но нам ли,

шагавшим в огне и воде

годами

борьбой прожженными,

растить

на смену себе

бульвардье

французистыми пижонами!

Используй,

кто был безъязык и гол,

свободу Советской власти.

Ищите свой корень

и свой глагол,

во тьму филологии влазьте.

Смотрите на жизнь

без очков и шор,

глазами жадными цапайте

все то,

что у вашей земли хорошо

и что хорошо на Западе.

Но нету места

злобы мазку,

не мажьте красные души!

Товарищи юноши,

взгляд - на Москву,

на русский вострите уши!

Да будь я

и негром преклонных годов

и то,

без унынья и лени,

я русский бы выучил

только за то,

что им

разговаривал Ленин.

Когда

Октябрь орудийных бурь

по улицам

кровью лился,

я знаю,

в Москве решали судьбу

и Киевов

и Тифлисов.

Москва

для нас

не державный аркан,

ведущий земли за нами,

Москва

не как русскому мне дорога,

а как огневое знамя!

Три

разных истока

во мне

речевых.

Я

не из кацапов-разинь.

Я -

дедом казак, другим -

сечевик,

а по рожденью

грузин.

Три

разных капли

в себе совмещав,

беру я

право вот это -

покрыть

всесоюзных совмещан.

И ваших

и русопетов.

1927

КАЗАНЬ

Стара,

коса

стоит

Казань.

Шумит

бурун:

"Шурум...

бурум..."

По-родному

тараторя,

снегом

лужи

намарав,

у подворья

в коридоре

люди

смотрят номера.

Кашляя

в рукав,

входит

робковат,

глаза таращит.

Приветствую товарища.

Я

в языках

не очень натаскан -

что норвежским,

что шведским мажь,

Входит татарин:

на татарском

вам

прочитаю

"Левый марш".

Входит второй.

Косой в скуле.

И говорит,

в карманах порыскав:

"Я -

мариец.

Твой

"Левый"

дай

тебе

прочту по-марийски".

Эти вышли.

Шедших этих

в низкой

двери

встретил третий.

"Марш

ваш -

наш марш.

Я -

чуваш,

послушай,

уважь.

Марш

вашинский

так по-чувашски..."

Как будто

годы

взял за чуб я -

- Станьте

и не пылите-ка! -

рукою

своею собственной

щупаю

бестелое слово

"политика".

Народы,

жившие

въямясь в нужду,

притершись

Уралу ко льду,

ворвались в дверь,

идя

на штурм,

на камень,

на крепость культур.

Крива,

коса

стоит

Казань.

Шумит

бурун:

"Шурум...

бурум..."

1928

РАССКАЗ ЛИТЕЙЩИКА ИВАНА КОЗЫРЕВА


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: