– Ну что, Горб? Как это вам нравится? – спросил он меня, помолчав, как этого требовали слова и обстановка.
Я посмотрел ему в лицо. Оно было озарено светом, как само море, и глаза сверкали.
– Меня поражает, что вы способны на такой энтузиазм, – холодно ответил я.
– Почему же? Это говорит во мне жизнь! – воскликнул он.
– Дешевая, ничего не стоющая вещь, – вернул я ему его же слова.
Он рассмеялся, и я впервые услышал в его голосе искреннее веселье.
– Ах, как бы мне заставить вас понять, никак не вбить вам в голову, что это за штука – жизнь! Конечно, она ценна только для себя самой. И могу сказать вам, что моя жизнь сейчас весьма ценна… для меня. Ей прямо нет цены, хотя вы найдете в этом ужасное преувеличение. Но что делать, моя жизнь сама оценивает себя.
Казалось, он подыскивает слова, чтобы высказать какую-то мысль, и наконец он заговорил:
– Поверите ли, я испытываю странный подъем духа. Мне кажется, как будто все века звучат во мне, как будто все силы принадлежат мне. Я вижу истину. Я чувствую в себе способность отличать добро от зла. Зрение мое проникает вдаль. Я почти мог бы поверить в Бога. Но, – голос его изменился, и лицо омрачилось, – почему я в таком состоянии? Что значит эта радость жизни? Это упоение жизнью? Это ясновидение, как я хотел бы выразиться? Это бывает просто от хорошего пищеварения, когда желудок человека в порядке, когда у него исправный аппетит и все идет хорошо. Это подачка жизни, кровь, обращенная в шампанское, брожение закваски, внушающее одним людям высокие мысли, а других заставляющее видеть Бога или создавать его, если они не могут его видеть. Все это – опьянение жизни, бурление закваски, бессвязный лепет жизни, одурманенной сознанием, что она жива. Но увы! Завтра придется расплачиваться за это, как расплачивается всякий пьяница. Завтра я буду помнить, что я должен умереть, и что я умру скорее всего в море; что я перестану ползать и воевать с коварным морем; что я буду гнить, что я сделаюсь падалью; что сила моих мускулов перейдет в плавники и чешую рыб. Увы, увы! Шампанское уже иссякло. Вся игра ушла из него и оно стало безвкусным напитком.
Он покинул меня так же внезапно, как появился, и спрыгнул на палубу с эластичностью тигра.
«Призрак» продолжал плыть по своему пути. В журчащих звуках у форштевня мне теперь слышалось мучительное хрипение. Должно быть, такое впечатление произвел на меня внезапный переход Ларсена от экстаза к отчаянию.
Вдруг какой-то матрос на шканцах звучным тенором запел песню о пассате:
Глава VIII
Иногда Вольф Ларсен кажется мне сумасшедшим или, по крайней мере, полусумасшедшим – столько у него странностей и прихотей. Иногда же я думаю, что это великий человек, гений, какого еще не видел свет. И, наконец, я убежден, что он совершенный тип первобытного человека, опоздавший родиться на тысячу лет или поколений, живой анахронизм в наш век высших культурных достижений. Конечно, он индивидуалист ярко выраженного типа. Но помимо этого, он человек крайне одинокий. Между ним и остальными на корабле очень мало общего. Его необычайная физическая и духовная сила отделяет его от других. Он смотрит на них, как на детей, не делая исключения даже для охотников, и как с детьми обращается с ними, заставляя себя спускаться до их уровня и играя с ними, как играют со щенками. Иногда же он испытывает их суровой рукой вивисектора и копается в их душах, как будто желая узнать, из чего они сделаны.
За столом я десятки раз наблюдал, как он хладнокровно наносил оскорбления то одному, то другому охотнику и с таким любопытством принимал их ответы и вспышки их гнева, что мне, постороннему наблюдателю, становилось почти смешно. Когда же он сам проявляет ярость, она мне кажется напускной. Я уверен, что это только манера держаться, усвоенная им по отношению к окружающим. Я знаю, что, за исключением случая с умершим штурманом, я никогда не видел его в искреннем гневе. Да я и не желал бы наблюдать настоящий припадок его ярости, в котором развернулась бы вся его чудовищная сила.
Что же касается его прихотей, то я расскажу о том, что случилось с Томасом Мэгриджем в кают-компании и в то же время закончу описание инцидента, которого я уже раза два касался. Однажды, после обеда, я заканчивал уборку каюты, как вдруг в нее спустились Вольф Ларсен и Томас Мэгридж. У повара была своя конура, примыкающая к кают-компании, но в последней он не смел показываться, и только раз или два в день проскальзывал через нее робкой тенью.
– Итак, вы играете в «Нэп», – довольным тоном произнес Вольф Ларсен. – От вас, как от англичанина, следовало этого ожидать. Я сам научился этой игре на английских кораблях.
Томас Мэгридж был на седьмом небе от дружеского отношения к нему капитана. Его ужимки и болезненные старания держаться достойно человека, рожденного для лучшей жизни, могли бы вызвать омерзение, если бы не были так потешны. Он совершенно игнорировал мое присутствие, и я думаю, что он действительно не замечал меня. Его светлые, выцветшие глаза подернулись влагой, но моего воображения не хватало, чтобы угадать, какие блаженные видения таились за ними.
– Достаньте карты, Горб, – приказал Вольф Ларсен, после того как они уселись за стол. – Принесите также сигары и виски; вы найдете все это в ящике под моей койкой.
Когда я вернулся, лондонец туманно распространялся о какой-то связанной с его жизнью тайне, намекая, что он сбившийся с пути сын благородных родителей или что-то в этом роде. Дальше из его слов следовало, что кто-то платит ему деньги за то, чтобы он не возвращался в Англию.
Я принес обыкновенные водочные рюмки, но Вольф Ларсен нахмурился, покачал головой и жестом пояснил мне, чтобы я принес бокалы. Он наполнил их на две трети неразбавленным виски – «напитком джентльмена», по словам Томаса Мэгриджа, – и чокнувшись бокалами во славу великолепной игры «Нэп», они зажгли сигары и принялись тасовать и сдавать карты.
Они играли на деньги и все время увеличивали размер ставок. При этом они пили виски и, выпив все дочиста, послали меня за новым запасом. Я не знаю, передергивал ли Вольф Ларсен – он был вполне способен на это, – но во всяком случае он неизменно выигрывал. Повар неоднократно путешествовал к своей койке за деньгами. Каждый раз он проделывал это с все более хвастливым видом, но никогда не приносил больше нескольких долларов сразу. Он осовел, стал фамильярен, плохо видел карты и с трудом удерживался на стуле. Собираясь снова отправиться к себе, он грязным указательным пальцем зацепил Вольфа Ларсена за петлю куртки и бессмысленно начал повторять:
– У меня есть деньги, есть. Говорю вам, что я сын джентльмена.
Вольф Ларсен был совершенно трезв, хотя пил стакан за стаканом, каждый раз подливая себе снова. Я не заметил в нем ни малейшей перемены. По-видимому, его даже не смешили выходки повара. В конце концов, торжественно заявив, что он может терять, как джентльмен, повар поставил последние деньги и проиграл их. После этого он оперся головой на руки и заплакал. Вольф Ларсен, с любопытством взглянув на него, как будто собирался ножом вивисектора вскрыть и исследовать его душу, но раздумал, вспомнив, что и исследовать-то здесь, собственно, нечего.
– Горб, – с особой вежливостью обратился он ко мне, – будьте любезны, возьмите мистера Мэгриджа под руку и отведите его на палубу. Он себя плохо чувствует. И скажите Джонсону, чтобы он угостил его двумя-тремя ведрами соленой воды, – добавил он, понизив голос, чтобы только я мог слышать его слова.