После «суда» Мышкина перевели в другую камеру. Он бросился на койку и до крови закусил губу от бессильного гнева. Враги не дали ему говорить с народом через их головы.

Давила тоска.

Ничего неожиданного, внезапного не случилось: он знал, что его умертвят, но… так подло, так трусливо, не дав ему высказать всего, что огнем горит в сердце!

В новой камере было окно с незакрашенными стеклами. Мышкин подошел к окну. На синевато-зеленом небе трепещут крупные звезды. Крепостная стена покрыта инеем, а в инее также мерцают крохотные звездочки. На земле синеватый снег.

Как падение небольшого камня иногда вызывает губительный обвал в горах, так одно-единственное слово «мамаша», возникшее перед главами, вызвало наплыв таких жгучих чувств, что у Мышкина закружилась голова и он был принужден лечь на койку.

На него обрушилось все прошлое, вся прожитая в муках жизнь. Он корчился от боли, словно бесчисленные палачи — и в школе кантонистов, и по разным тюрьмам — все еще секли его и били. Ему было горько от сознания, что навсегда лишился того упоительного счастья, которое ощущал в Мценской тюрьме при первом свидании с матерью. Его душили слезы, когда он опять, как это было в Петропавловке во время болезни, вдруг услышал шепот Фрузи: «Иппушка, как ты похудел».

Но Мышкин заставил себя взяться за перо. Ему горько, невыносимо тяжело, но и ей, дорогой старушке, будет нелегко. Нужно хоть словом умерить ее горе.

«Мамаша,

Вы мне дороже всех людей на свете. Простите за великое горе, причиненное Вам, так как знаю всем сердцем своим, как любим Вами. Смерть для меня теперь большое облегчение, ибо не могу я больше так страдать и мучиться, как это было до сих пор. Гибнем мы все тут за правое, за святое дело…

Дорогая моя, был я на исповеди и приобщался. Происходило это в тюремной церкви. Все сделал по-Вашему. Умираю спокойно, единственно, о чем жалею, что не могу Вас прижать к своей груди, целовать Ваши руки, Ваше лицо…

Мамаша, все мы должны умереть, разница только в сроках. Когда же становится жить невозможно, то смерть — спасение и благо. Ради Вас я не наложил на себя руки сам, как это сделали некоторые из замученных. У меня же сами мучители отнимают жизнь, и я рад этому — это лучше, чем медленно задыхаться в их когтях. Да и не страшно это: один момент, и все кончено.

Мамочка дорогая, горько Вам, тяжело Вам будет, но верьте, что для меня легче умереть, чем гнить здесь долгие годы. Прощайте, мысленно обнимаю и целую Вас, дорогая моя. Умру я с мыслью о Вас…

Ипполит».

Мышкин вскочил, схватил себя за голову.

— Что я напирал? Если письмо попадет в руки мыслящему человеку? «Мышкин был на исповеди!» У кого причащался? У тюремщика в рясе! У попа, который в иркутской тюрьме замахнулся на него кадилом и рыкнул: «Врешь! Не расцветет!» Товарищи! Это очень сложно, сложнее, чем многим кажется.

Он опять взялся за перо.

«Дорогой брат Григорий!

Пишу последнее, предсмертное письмо. Прощай, дорогой брат, но знай, что я ни на шаг не отступил от своего пути. Были моменты, когда я слабел духом и делал ошибки, но я стократ искупил это непрерывной борьбой и страданиями, доводившими меня почти до безумия. Теперь, если я остался виновен перед товарищами, страдавшими вместе со мной, смертной казнью искуплю все эти невольные мои прегрешения.

Я чист перед собой и людьми, я всю жизнь отдал на борьбу за счастье трудового угнетенного народа, из которого мы сами с тобой вышли. Верю, новые поколения выполнят то, за что мы безуспешно боролись и гибли.

Дорогой брат, пусть тебя не смущает то, что я пишу матери. Да, я исповедовался и причащался, но своих взглядов на вещи я не изменил. Почему же я это сделал? По следующим причинам: 1) Ты знаешь, как я люблю мать, а она взяла с меня слово, чтоб перед смертью я причастился. Разве я мог отказать ей? 2) Не сделать этого, а написать ей, что сделал, я тоже не мог. Нельзя лгать перед смертью, лгать притом матери. 3) Для меня все это пустая комедия, а мать легче помирится с ужасной для нее утратой, если будет знать, что я умер «как христианин».

Верю, что ты поймешь меня, поймут и другие, когда узнают всё. Ах, как бы я хотел обнять всех вас, моих дорогих: тебя, маму и Володю. Прощай. Помоги матери перенести горе.

Ипполит Мышкин».

Два письма! Они уйдут в живую жизнь…

«А дела? Неужели они хоть чуточку не приблизили к цели будущие поколения? Неужели меня, мертвого, народ не поставит в свои ряды, когда он выйдет на улицу в праздник победы?»

Меркла ночь, уже стала прорваться предрассветная серость. А Мышкин все шагал по камере, говорил сам с собой.

Вдруг — грохот в коридоре.

Шаги приближаются к его камере.

Мышкин понял, угадал. Он схватил перо, обмакнул его в чернильницу и написал на крышке стола:

«26 января я, Мышкин, казнен».

Дверь растворилась. В камеру вошел Ирод; вслед за ним — четыре солдата с винтовками в руках.

Мышкин выпрямился и, окинув Ирода быстрым, раздраженным взглядом (так смотрят на лужу, в которую нечаянно ступила нога в начищенном ботинке), молча направился к выходу.

Установилась традиция: палач, делая свое грязное дело, не смеет улыбаться. По отношению же к Мышкину царские палачи не посчитались с этой традицией. Министр внутренних дел, направляя в Новгородское жандармское управление прощальное письмо Мышкина к матери, написал: «Объявить ей осторожно о последовавшей смерти ее сына».

Какая заботливость о несчастной матери! Господин министр предлагает «осторожно» осведомить ее о казни того самого сына, которого подручные этого самого господина министра, с его ведома и по его указке, убивали изо дня в день в Ново-Белгородской тюрьме, на Карийской каторге, в Алексеевском равелине, в каменных мешках Шлиссельбурга. Как отвратительна эта улыбка палача!

Мы, потомки, можем ответить на последний вопрос Ипполита Мышкина: он, мертвый, стоит в наших рядах!

Владимир Ильич Ленин в своей книге «Что делать?» дал высокую оценку деятельности Мышкина. Ленин писал, что «…кружку корифеев, вроде Алексеева и Мышкина, Халтурина и Желябова, доступны политические задачи в самом действительном, в самом практическом смысле этого слова, доступны именно потому и постольку, поскольку их горячая проповедь встречает отклик в стихийно пробуждающейся массе, поскольку их кипучая энергия подхватывается и поддерживается энергией революционного класса».

Москва, 1958 г.

ПРИМЕЧАНИЯ

Алексеев Петр Алексеевич (1849–1891) — революционный народник, рабочий, занимавший, по словам В. И. Ленина, «виднейшее место» среди революционных деятелей 70-х годов. На суде («процесс 50-ти») произнес речь, в которой говорил о неизбежности гибели самодержавия. Был приговорен к 10 годам каторги, которую отбывал в Ново-Белгородской центральной каторжной тюрьме и на Каре. В 1884 году отправлен на поселение в Якутскую губернию, где был убит в 1891 году.

Арончик Айзик Борисович (1859–1888) — студент, осужден по «процессу 20-ти» на бессрочную каторгу. Умер в Шлиссельбургской крепости 2 апреля 1888 года.

Бакунин Михаил Александрович (1814–1876) — один из идеологов анархизма. В 1868 году вступил в I Интернационал, под флагом Женевской секции создал тайную анархистскую организацию и с ее помощью пытался встать во главе «Международного товарищества рабочих». Был разоблачен Марксом и Энгельсом и в 1872 году исключен из Интернационала.

Баранников Алексей Иванович (1858–1883) по «процессу 20-ти» приговорен к повешению, замененному бессрочной каторгой. Умер в Алексеевской равелине.

Берви-Флеровский Василий Васильевич (1829–1918) — народник, публицист. В 1871 году составил «Азбуку социальных наук», весьма популярную среди революционной молодежи того времени. К. Маркс высоко ценил труд Б.-Ф. «Положение рабочего класса в России».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: