— Опять летят! Опять кого-нибудь похоронят. — Мать стала торопливо одеваться. — Бегите скорей в убежище, ребята. Сынок… Это недалеко, в соседнем доме, в подвале.
Никто из нас не тронулся с места: то ли стеснялись выказать друг перед другом слабость, то ли в самом деле наступило полное равнодушие к опасностям.
— Нет, мамаша, — сказал Чертыханов. — У нас еще водка не допита, она, милая, куда сильнее немецких налетов.
— Мама, тебя проводить? — спросил я.
Мама присела на краешек дивана, с жалостью оглядела нас.
— Зачем мне идти? Беречь себя? Погибать — так уже вместе…
В эту минуту в комнату шумно ворвалась Тоня — пальто нараспашку, непокрытые волосы растрепаны.
— Едва успела добежать до ворот, — сказала она, кидая на диван сумку.
Тропинин встал, незаметным и привычным движением одернул гимнастерку, потемневшими глазами, не мигая, следил за Тоней.
— Сядьте, Володя, — сказала она. Тропинин послушно сел. — Здравствуй, Прокофий. — Поцеловала меня. — Здравствуй, мой хороший. Я сейчас к вам подойду, ребята… Мама, согрей воды, надо халат выстирать… — Вынула из сумки белый халат, унесла в кухню и вскоре вернулась к столу. — Налей мне водки, Прокофий, — попросила она. — Устала ужасно! Опять раненых привезли. Машин двенадцать. Носили, носили — руки отнялись совсем… — Она отпила водки, закашлялась. Тропинин зло взглянул на захмелевшего и оттого еще более безмятежного Чертыханова.
— Вот вам и победа!..
Прокофий прищурился на Тропинина.
— На войне не без издержек. Подумаешь — двенадцать машин. Еще будет сто, пятьсот, тысяча. Ну и что? Руки в небо, ворота настежь — заходите, господа немцы, в столицу? Так, что ли?
— Не очень-то крепкие запоры на наших воротах!
В словах Тропинина явственно сквозила нотка обреченности. Меня это задело. Я встал.
— Лейтенант Тропинин, — проговорил я раздельно. Тропинин тоже поднялся, пристально и безбоязненно взглянул на меня. Мы были разъединены столом. Ваши высказывания нам всем не нравятся. Мысли ваши о неизбежной сдаче Москвы врагу держите при себе, если они вам дороги. Нам они чужды. Запомните это, пожалуйста. А в случае чего — не пощадим. Так и знайте.
— Не пугайте! — И без того светлые глаза Тропинина побелели от гнева. На войне, кроме смерти, ничего не страшно. А смерть над крышами висит, в окна стучится. И я не верю, что вы думаете иначе, чем я.
— Откуда вам знать мои мысли! — крикнул я. — Вы меня своим единомышленником не считайте. Не выйдет!
Тоня остановила нас:
— Перестаньте! Что вы, право? До того ли сейчас… — Она тронула Тропинина за локоть, и лейтенант медленно опустился на стул.
— Извините, Тоня, — тихо сказал он и улыбнулся своей печальной и горькой улыбкой. — Я не искал ссоры…
Тоня постаралась увести нас от внезапно вспыхнувшего спора. Она увидела круги колбасы на диване и спросила Прокофия?
— Твоя работа?
— Моя, Тоня, — коротко ответил он. — Но по-честному.
Тоня допила оставшуюся в рюмке водку, поморщилась, зажмурив глаза, и сказала с неожиданным озлоблением:
— Никогда не думала, что в Москве, кроме людей хороших, работящих, ютится и нечисть… Как только наступает ночь, какие-то мрачные, молчаливые личности выползают, как тараканы из щелей, бочком крадутся по переулкам, проходными дворами, что-то вынюхивают, шныряют возле магазинов, складов, что-то несут в свои норы. Запасаются!..
Чертыханов беспечно успокоил ее:
— Не расстраивайся, Тоня. Есть такие, мягко сказать, паразиты, для которых бедствие народа, что называется, лафа — можно погреть руки, поживиться. Их надо спокойно и безжалостно уничтожать, как по нотам.
По радио объявили отбой. Мать распрямилась, как бы освободившись от тяжкого душевного бремени, и опять перекрестилась.
— Слава богу, отогнали!..
Тропинин, не отрываясь, следил за Тоней смятенным и каким-то умоляющим взглядом. Она обернулась ко мне.
— Митя, ты хочешь повидаться с Саней Кочевым? Я выйду, позвоню ему в редакцию, скажу, что ты дома. Володя, проводите меня.
Тропинин мгновенно встал и попросил меня:
— Позвольте мне прийти к вам завтра? Если ничего не случится за ночь…
— Конечно, — сказал я. — Заходите, когда захочется. Не сердитесь на нас за прямоту…
— Ну что вы…
Тоня и Тропинин ушли. Чертыханов проводил их до двери, вернулся к столу и, обращаясь к матери, сказал со сдержанным восторгом:
— Вот она, мамаша, любовь-то: если у человека осталась хоть минута жизни, — и ту ему хочется отдать любви. Без любви люди зачахнут, без нее и атака не атака, и смерть не смерть, и жизнь не жизнь. — Затем, придвинувшись ко мне, он понизил голос: — Я только что пил за победу, а у самого в душе так и жжет, так жжет — терпения нет, выть хочется: а вдруг фашист и в самом деле лапу наложит на Москву? До передовой осталось меньше сотни километров. А, товарищ лейтенант? Что будет с Москвой-то?
С тех пор, как я узнал Чертыханова, я впервые увидел в его небольших серых, всегда лукавых, с сатанинской искрой глазах тоску, неосознанную, инстинктивную, как у зверя перед бедой. Пальцы его стиснули мой локоть.
— Что будет с Москвой?
Я и сам не знал, что с ней будет, сам искал ответ на этот раздирающий душу вопрос.
— Сдавали же ее в тысяча восемьсот двенадцатом году. И ничего по-прежнему стоит на месте…
Чертыханов откачнулся от меня и сморщил лицо, как будто я причинил ему боль.
— Не то говорите, товарищ лейтенант. Совсем не то. Тогда было одно время, сейчас — другое. Советский Союз без Москвы — что человек без сердца. Да!.. А жить без сердца невозможно. — Он встал и затопал по комнате.
Я попробовал его утешить:
— Из Сибири войска идут. Эшелон за эшелоном. Целые корпуса. Отстоим.
— Это — другое дело! — быстро отозвался он и тут же с несвойственной для него застенчивостью попросил, заглядывая мне в лицо: — Товарищ лейтенант, возьмите меня к себе. Меня четыре дня назад должны были выписать из госпиталя, но я упросил кое-кого, чтобы задержали, пока вы не выздоровеете. Пожалуйста, товарищ лейтенант. Я хорошо буду себя вести, честное благородное слово!
— Возьму. — Он знал, что я люблю его, он знал, что необходим мне, как самая надежная опора.
— Спасибо. — Чертыханов вскочил. — Разрешите уйти, товарищ лейтенант, пока вы не раздумали. Мне пора. — Он поспешно оделся, кинул за ухо ладонь, на прощание обнял мать и не вышел, а как-то выломился из комнаты, оглушительно бухая каблуками.
— Ну и бес парень, — сказала мать. — Ты с ним не расставайся, сынок, из огня вынет.
Оставшись в одиночестве, я задумался о завтрашнем дне. Мне было непонятно, зачем я, строевой командир хоть с небольшим, но боевым опытом, понадобился генералу Сергееву. Стоять на перекрестках с фонариком и проверять документы? Не лучше ли было бы дать мне роту и послать навстречу наступающему противнику?
Тоня вернулась с Саней Кочевым. Я его едва узнал. В шинели, перетянутой ремнями, с пистолетом в новенькой кобуре на боку, со шпалой в петлицах, он, чуть запрокинув голову, смотрел на меня пристально и растерянно — меня он, должно быть, тоже не узнавал. И только когда улыбнулся устало и по-доброму, в нем проглянул прежний Санька Кочевой, с которым восемь лет назад случай свел нас еще подростками. Веселой и бурной встречи не получилось: время и события были настолько серьезны и грозны, что радость как-то сама собой глохла в душе. Мы крепко обнялись. Мать и Тоня всплакнули, глядя на нас.
— Я не раздеваюсь, Митяй, — сказал Саня. — Заехал буквально на минуту, чтобы только взглянуть на тебя. Сергей Петрович мне все рассказал. И про тебя, и про Никиту, и про Нину. Жив буду, обязательно напишу про всех вас. Он неожиданно взъерошил мне волосы. — Помнишь, как ты никого не пропускал впереди себя в класс, в общежитие: считал высшей для себя честью войти первым.
— Хорошо бы, Саня, эту мою привычку сохранить до конца войны, — сказал я. — Может случиться, что в Берлин войду первым.