Угрожающе басят дизели, набирая мощность. Стрелка пересекает пять делений...
Квадрат неподвижен.
...десять...
Квадрат неподвижен.
...пятнадцать...
Квадрат неподвижен.
В дверях дизельного сарая застыли Толян с Мишаней.
...двадцать!..
— Порвешь таля! — кричит Калязин.
Квадратная штанга нехотя ползет вверх, и дизели успокаиваются: обвалившиеся стенки скважины все-таки отпустили инструмент. Ибрагим достает портсигар. Петро стоит на козырьке, разглядывая море. Калязин, зажав коленями резиновый шланг, пытается вставить в него металлический наконечник. Гриша шарит ногой по полу, нащупывает тяжелую челюсть машинного ключа, вешает ее на тормоз. За лебедкой мелькает капюшон мастера. Мастер подходит к ротору, трогает ребра квадрата, словно пересчитывает их. Коротко бросает:
— Промывка!
И еще:
— Графит!
И еще:
— Сто мешков!
И еще, показывая на меня и на Калязина:
— Ты! И ты!
Графитный порошок в бумажных мешках по полцентнера каждый. Задача незатейлива, как детская считалка: достать мешок из контейнера, подняться с ним на трехметровую высоту по самодельному трапу — наклонной доске с набитыми поперек планками, разрезать мешок, если по дороге он не успел порваться, высыпать графит в глиномешалку. Смешавшись с раствором, графит должен улучшить смазку долота и уменьшить трение бурильной колонны о стенки скважины. «Эники-беники, ели вареники, эники-беники — клёц! Вышел кудрявый матроц». Почему — матроц? «Эники-беники...» Для начала графит уменьшает трение подошв о ступени трапа: бумага рвется, порошок рассыпается, ноги скользят, скользят пальцы, сжимающие мешки, брезентовая роба серебрится и хрустит, как фольга. Через час короткая дорога от контейнера до глиномешалки выглядит так, словно все чертежники мира затачивали здесь свои карандаши.
Контейнер пустеет, пошла рвань — четверти мешка в руках не удержишь. Калязин приносит пожарные ведра.
— Бери ведро, Юра, — говорит он. — Ведро, Юра, бери.
Скребем по углам, по стенкам, по днищу железного куба.
— Графит ничего не даст, — бормочет Калязин.
— Почему?
— Прав был Григорий — порвали мы пласт. Не даст ничего графит...
— Ты учителем не был? — спрашиваю я.
Он вытягивает шею, смотрит на меня, как петух на пуговицу.
— Был. Мастером производственного обучения. В нашем ПТУ, где помбуров готовят.
— Понятно. «Бери ведро — ведро бери».
— Что — понятно? Что — понятно? Я в Тазу работал, квартира была, все как у людей. А жена мне: «Тебе учиться надо. Надо учиться». Как пластинка: уедем да уедем. Переехали... В Тюмень. Поступил в геологический — наш же профиль: какая геология без бурения? Выучился. Диплом получил — профессию потерял. Докембрий, палеозой, мезозой... Ну, какой в Тюмени мезозой? Какая в Тюмени юра? Так, сто пятьдесят миллионов лет назад. Геологическая эпоха Глава в учебнике. А ведь юрский период — это же красота. Красота, понимаешь?!
— В юру появились на земле первые птицы...
— Птицы! — выдыхает Калязин, глядя на меня почти с сочувствием. — Птицы... Мезозой — это нефть! Юра — это проектный горизонт! Проектный горизонт нашей «десятки»... — Он возится с крышкой нового контейнера, пытаясь открыть ее, и уже обычным, нудным своим голосом продолжает: — Принеси секач и кувалду. Кувалду и секач принеси...
Спускается к нам Петро, прикидывает глазами расстояние до трапа, потом до другого контейнера, стоящего под стенкой, и, не сказав ни слова, уходит. Когда я возвращаюсь с кувалдой и секачом, он, подкатив одну за другой две пустые бочки из-под машинного масла, ставит их на попа между контейнерами, одним ударом кувалды вышибает шпильку замка, откидывает крышку — та с грохотом падает на бочки, образуя нечто вроде недостроенного моста. Петро проходит по нему на контейнер, прижатый к стенке — теперь его голова чуть ниже настила глиномешалки, — поворачивается к нам:
— Ты будешь подавать мне мешки. Ты — принимать наверху.
В три пары рук мы опустошаем трехтонный контейнер за полчаса.
Бесшумно скользит по желобам потемневшая влага. Недвижен квадрат, и безмолвна лебедка. Только насосы стучат, не замирая, и раскачивается буровой рукав под толчками раствора.
— И все-таки пласт принимает, Петро, — говорит Гриша.
Бурение — всегда тайна или таинство. Каждый сантиметр в глубь земли — это движение не через пространство, а сквозь спрессованное время. Турбобур едва шелохнулся, наткнувшись на неожиданное препятствие, но это не камень попал под шарошки, а пищаль казачьего сотника Ивана Ускова, это не базальт, а окаменевший пепел погасших костров, это не алевролиты сжали буровой инструмент, а непроходимые чащи миоценовых лесов и затаенное дыхание умолкнувшего времени...
Что же там, на дне двухкилометрового колодца? Мы вглядываемся в эти глубины, словно в самих себя, следим за судорожными движениями самописцев каротажного агрегата, как следят за изменчивым почерком электрокардиографа.
— Пласт принимает, — вслед за Гришей повторяет Петро.
— Как же это могло произойти? — спрашиваю я. — В чем тут причина?
— А-а... — качает головой Гриша. — Тыща причин. Или содрали корку при вращении ротором — низ легкий, колонна вихляется, или при спуске намотали сальник и гнали раствор инструментом, как поршнем. А может, вышли на пласт с меньшим давлением, в аномальных горизонтах такие пироги бывают: пласт с высоким давлением, пропласток с низким... Надо было взять градиент разрыва, — вставляет Калязин.
— Да-да, — говорит Гриша. — И коэффициент аномальности. Красиво излагаешь. Только где их взять, а?
— А мог быть и сальник, — не уступает Калязин. — Скорей всего. Ты, Григорий, всегда майнаешь, словно за тобой с исполнительным листом гонятся.
— Не знаю, не пробовал. А инструмент майнать можно и быстрее. Если грамотно. Если не лалакать: «А-а, я эти штучки все-е-е знаю!»
— А когда прихват был, чего ты рвал? Расхаживать надо было, расхаживать: вира — майна, вира — майна... Постепенно.
— Видел я, как ты расхаживал, — добродушно улыбается Гриша. — В основном мысленно. А тут сразу брать надо было, тепленьким. Понял, да?
— Таля мог порвать, Григорий. Порвать мог таля.
— Да у меня в запасе еще пятьдесят тонн было. Не меньше.
Спор продолжается вяло, ибо слова очерчивают лишь контуры происходящего, а на самом донышке их значений накапливается тревога. Энергия дизелей и мощные толчки насосов, стальной напор бурового инструмента и самолюбивое упрямство вахты — все это зря, все это впустую, все это не дает движения, не дает результата: долото застряло на отметке 1980 — в семидесяти метрах от проектной глубины спуска первой технической колонны.
Мы толкуем, гадаем, следим за слаженным полетом гусей, идущих на вечернюю кормежку, и тут происходит странное и неожиданное событие, смысл которого откроется нам позднее. Проскочив едва ли не над кронблоком и сделав нелепый вираж, рядом с буровой садится вертолет. Метрах в пятидесяти от приемного моста. Всей вахтой толпимся на козырьке, ждем, что же будет дальше: время для вертолета довольно непривычное.
— Свежую картошку привезли, — мечтательно говорит Калязин. — А что? Разгрузили пароход и привезли. Красота!
— Пиво, — высказывает столь ж невероятное предположение Мишаня. — Чешское.
— Эх, чадо, — сокрушенно говорит Толян. — Никакой у тебя фантазии. Пиво «жигулевское». Бочковое. И Варфоломеич с рыбалки прилетел. Начальник экспедиции, — мрачно говорит Петро. — С гортехнадзором.
— Долота привезли, — говорит Гриша. — Румынские, скоростные.
— Письма, — шепчет Ибрагим.
Из вертолета выходят двое — один обвешан фотокамерами, в руках у другого амбарная книга. Бодро направляются к нам. Один проваливается по пояс через пять шагов, другой, с амбарной книгой, замирает, подняв ногу и не решаясь ее поставить. Тот, что увяз по пояс, деловито прицеливается в нас объективом; второй, продолжая стоять на одной ноге, что-то быстро записывает. Потом он помогает выбраться первому, и оба возвращаются к вертолету.