Я жадно ловлю все, что говорит Сергей Петрович, и на потолке, как на экране, уже возникает другой облик столицы: весеннее солнце жарко и радостно заливает город своим сиянием — он строится, обновляется; кварталы, отступая как бы вглубь, открывают простор площадей… Полощутся огненные знамена над бесчисленными толпами людей, которые текут по широким и узким улицам к центру, на Красную площадь, слышатся всплески человеческих голосов, смеха, музыки. Вот людские потоки сливаются в одну могучую и плавную реку и медленно, с прибойным восторженным рокотом проходят мимо древней стены Кремля, мимо Мавзолея Ленина… А вечером город увит гроздьями огней, разлинован фиолетовыми лучами прожекторов; дрожащие полосы света, похожие на лунные дороги на реке, тянутся на асфальте улиц и площадей. Я на миг представляю себя идущим по этим золотым, тонко звенящим под шагами линиям, среди веселых групп молодежи, и сердце мое сладко поет от того большого, захватывающе прекрасного, что открывается нам впереди…
Как бы желая усилить впечатление от своих рассказов, Сергей Петрович спросил:
— Хочется в Москву-то?
— Еще бы! — отозвался Санька.
— Ладно, летом поеду в Москву, захвачу вас с собой, так и быть. Только заключим договор: если кто будет плохо учиться или не сдаст предмета, то ни один не едет. Так что вы подтягивайте друг друга.
— Подписываемся! — весело закричал Никита.
— Ну, вот и договорились, — заключил Сергей Петрович. — А теперь спать. Скоро рассвет.
Мы замолкли, прислушиваясь к шуму дождя.
— У вас обувь-то крепкая, ребята? — заинтересовался вдруг гость. — В такую погоду простудиться ничего не стоит. Ты, Никита, перепиши, у кого обувь плохая, и завтра подай мне список.
На другой день, в выходной, мы проснулись поздно. Солнечный луч, жидкий, но непривычно яркий после ненастья, пробился сквозь ветви в окно и, подобно тугой золотой перегородке, наискосок разрезал комнату. Сергея Петровича уже не было, но мы разговаривали почему-то шепотом. Койка, на которой он спал, была аккуратно заправлена, и мы до вечера не решались прикоснуться к ней.
Мы еще валялись по кроватям, когда раздался повелительный голос Лены за дверью:
— Вставайте, лежебоки, в столовую пора! Дождям конец, на дворе солнце!
— Не тревожь нас, Лена, — лениво отозвался Никита, дразня ее. — Мы только на рассвете легли.
— Что ж вы делали?
— Гостей принимали.
— Кого?
Мы молчали.
Лена нетерпеливо потопталась за порогом и опять спросила:
— Кого принимали? — И, не дождавшись ответа, как бы в отместку за молчание, сильно побарабанила в дверь и убежала.
Лена со своей подружкой Зиной Красновой поджидала нас на крыльце. Она была в синей шубке, опушенной беличьим мехом, свежая и радостная. В тени трава покрылась серебристым инеем. Лужи, как ячейки сот, были затянуты матовым, тонко хрустящим ледком. Лес стройно звенел. Сквозь его поредевшую гущу было видно даже пролетающую птицу. Подмывало желание кинуться со всех ног в эту звонкую пропасть и нестись, разрывая свисавшую с ветвей паутину солнечных лучей.
— Кто был у вас? — настойчиво повторила Лена свой вопрос. Мы загадочно переглянулись. — Скажи ты, Ваня.
— Молчи, Иван, пусть она умрет от любопытства.
— Длинный этот всю ночь пиликал свою «Камаринскую», — объяснил Иван, кивая на Саньку и позевывая. — У нас в деревне тоже был музыкант — Гриша Фереверкин, балалаечник. Тот тоже — ни свет ни заря, а он уж сидит на крылечке, балалайкой кур сзывает… Ох, лихо играл, ребята!.. И через коленку, и за спиной, и вверх ногами перевернется, как клоун. Балалайка мельтешит в руках вроде веретена. Никогда с ней не расставался. Даже купался с ней: сам в воде, а балалайка над головой! Один раз даже поспорил, что Волгу с балалайкой переплывет: пьяный был. Ему, конечно, не верят, а знаешь, как обидно, когда не верят? Разделся и бултых в воду! Да еще фасонит: плывет и песни горланит.
— Переплыл? — нетерпеливо спросил Санька.
— Балалайка переплыла, а сам утоп. Искали, искали… не нашли. Должно, сразу на дно пошел, как утюг.
Лена не засмеялась. Она смотрела на носки своих ботинок, обиженно надув губки. И Санька не выдержал:
— У нас Сергей Петрович ночевал.
— Врете?!
— Он сказал, что в каникулы возьмет нас в Москву.
— Дай честное комсомольское слово!
И, просияв, Лена неожиданно хлопнула меня по плечу, я — Никиту, тот — Саньку, Зину, Ивана, и все, сорвавшись, помчались среди деревьев. Полы Лениной шубки разлетались в стороны и колыхались крыльями синей птицы. Иван догнал нас только у столовой, отдуваясь, стащил с головы малахай; ото лба шел пар…
Домой возвращались медленно, чинно. Лена подхватила Саньку под руку, приказала:
— Расскажи с самого начала, о чем говорил Сергей Петрович.
Санька споткнулся.
— Не мучай ты его, — заступился Никита, — видишь, дороги не разбирает… Ты бы его научила играть на рояле. Сергей Петрович сказал, что ему музыке обучаться надо.
— И научу. Я люблю учить мальчишек, они понятливее девчонок. — Заметив мою ироническую усмешку, Лена строго свела брови: — Напрасно смеешься… Я лучше тебя знаю литературу, а ты отказываешься от моей помощи.
— Обойдемся без тебя.
— Вот видишь! Поэтому тебя и в комсомол не приняли.
— Примут, — спокойно сказал я, хотя был задет ею больно.
Лена независимо выпрямилась, сунула руки в карманы.
— Сергей Петрович не возьмет тебя в Москву, вот увидишь.
— Возьмет!
Никита посоветовал Лене:
— Не напрашивайся помогать. Надо будет — сам попросит.
Потирая варежкой розовые уши, глядя на пятки впереди идущих, Иван определил:
— Он у нас сам все знает, чего ни спроси. Профессор кислых щей, сочинитель ваксы! — И хмыкнул, довольный. Я подставил ему ножку, он споткнулся и, чтобы не упасть, повис на плечах Никиты и Лены.
— Пардон! — изысканно вымолвил он незнакомое слово, и большие мягкие губы его растянулись в широкой, простодушной ухмылке.
Пока мы шли, я все время как бы невзначай поглядывал на Зину Краснову; она скромно шагала рядом с Леной, держась за ее руку. С того памятного дня, когда я так непростительно грубо и глупо поступил с ней, наши глаза никогда не встречались. Лицо ее, круглое, румяное, с ямочками на щеках, — когда она смеялась, ямка на правой щеке походила на крошечную воронку, — с мелкими веснушками, рассеянными по вздернутому носу, с синими, всегда по-младенчески чистыми и изумленными глазами, с короткими рожками бровей над ними, сегодня показалось мне добрым и обаятельным.
На середине пути у Зины развязался шнурок на ботинке, и она, отстав немного, наклонилась, чтобы завязать его, а когда выпрямилась, то столкнулась лицом к лицу со мной и заслонила лоб тыльной стороной ладони.
— Зина… — сказал я и замялся, старательно ковыряя кору на сосне, — мы поедем летом в Москву. Хочешь, я попрошу Сергея Петровича, чтобы он и тебя взял?
Она настолько удивилась, что бровки ее взмахнули и стали над глазами почти вертикально, щеки густо заалели.
— Нет, — поспешила ответить она, — я летом домой поеду, на Оку.
Замолчали; мы стояли у дерева. Зина от волнения принялась тоже ковырять кору сосны; долетали голоса далеко ушедших ребят.
— Зина, — сказал я, набравшись решимости, — я извиняюсь перед тобой. Помнишь, я тебя обидел тогда, в классе. Я никогда больше не буду так делать…
Девушка просияла, наклонившись ко мне, схватила и сжала мою руку.
— Как хорошо, Дима! — растроганно воскликнула она. — А то я все время глядела на тебя и думала: «Какой хороший парень и какой нехороший…» — Заторопилась почему-то, сунула мне в руку пахнущий смолой кусочек коры — Побегу Лене скажу, что мы с тобой помирились. — К Лене она относилась с восторженным обожанием.
Я догнал ребят возле общежития. Никита, обняв Саньку за плечи, предупреждал его:
— Сегодня вечером изберем тебя редактором нашего печатного органа «Станок». Так что ты приготовься…