Я ничего не ответил ей и начал спускаться к пристани. Оглянувшись, я заметил, как она торопливо перекрестила меня вслед.
Тут же, на берегу, могучий старик с бурыми косматыми бровями провожал в дорогу такого же, как я, парнишку, должно быть, внука. Проходя мимо них, я услышал напутственные слова старика, произнесенные густым и каким-то веселым басом:
— Учись, не робей. Все растут, и ты вырастешь.
Прозвучали удары колокола, затем рявкнул гудок. Паренек побежал было уже вниз, но старик задержал его, взмахнув черным ящичком:
— Саня, а скрипку-то забыл!
— Может, ты ее себе оставишь, дедушка?
Старик засмеялся:
— Мне скоро на покой. А тебе пригодится: играй да деда вспоминай…
— Я не поеду от тебя, дедушка! — испуганно вскрикнул мальчик и вдруг вцепился в морщинистую руку деда. Старик опять засмеялся и легонько, словно теленка, оттолкнул его от себя:
— Иди, кутенок, а то уплывет машина, не догонишь…
Пароход дал последний гудок и стал отваливать.
Мы, два подростка, задержались у двери. Я задумчиво следил, как между пароходом и пристанью увеличивалось расстояние и в промежутке бурлила мутная вода. Санька, по-девчачьи всхлипывая, рукавом вытирал слезы. Старик стоял все на том же месте и кивал ему седой непокрытой головой: руки его покоились на толстой суковатой палке.
А неподалеку от старика как бы застыла моя мать с узелком в опущенной руке. Я несмело махнул ей фуражкой, но она не ответила, даже не пошевельнулась — должно быть, на глаза навернулись слезы и все перед ней расплылось. Я хотел крикнуть ей, но поперхнулся. А промежуток между нами и пристанью становился все шире.
Пароход вышел на середину реки. Поплыли мимо высокие берега, затушеванные осенними сумерками. В открытую дверь дул ветер и залетали мелкие холодные брызги. Когда дверь закрыли, мы оценивающе оглядели друг друга и, как бы сговорившись, что нам лучше держаться вместе, молча отошли в сторонку и осмотрелись.
На пароходе было жарко, пахло овощами и горячим машинным маслом. У самого потолка тускло светились крошечные лампочки в решеточках, вокруг них вились мотыльки и мухи. На полу, среди громоздкого багажа, сидели а лежали пассажиры, пригретые теплом котлов и пароходной трубы. Мы пробрались вглубь и устроились в полумраке у лестницы, ведущей наверх, в первые классы.
— Это была твоя мамка? — спросил меня Санька.
— Да.
— А у меня дедушка. Видал?
— Видал. Вы приходили к нам, в Соловцово, играть на свадьбе.
— Приходили, — радостно подтвердил Санька и тут же осведомился: — Ты куда едешь?
— В город.
— На завод, в школу ФЗУ, завербованный?
— Да.
— И я тоже… Приезжал к нам оттуда, с завода, один человек. Чугуновым звали. Он ходил по дворам, большущий портфель, набитый бумагами, с собой таскал, с отцами, матерями разговаривал, ребят агитировал. Что ж, я тоже согласился. На столяра учиться буду. Дедушка говорит, они много зарабатывают и знаешь, как живут!.. И потом город!.. — Санька ближе придвинулся ко мне и спросил: — Хочешь, вместе жить будем?
Я промолчал. Когда я думал о городе, перед глазами неизменно почему-то вставала картина ночного пожара, виденного мною во сне. Я проснулся тогда от страха.
— Что ты молчишь? — спросил Санька.
— В городе жить страшно, — заключил я.
— Зачем же ты едешь? — удивился он, но тут же успокоил: — Мы с дедушкой бывали в городах; там по ночам светло, а в садах музыка играет. Будем с тобой в театры ходить, на бульвар, в рестораны…
Малопонятные слова эти я слышал также от Митроши-бакенщика, хромого старика с тяжелым взглядом огромных навыкате глаз. Мы гоняли на берег Волги лошадей в ночное, и он приходил к нашему костру рассказывать сказки и разные истории из своей жизни. Как-то раз, ковыляя рядом с моей лошадью, он сказал мне низким, хрипловатым голосом:
«Хочешь жить в городе — катай прямо в Москву. Все остальные — мелочь… Москва — это, брат, да… это вышка! Забрался на нее — и вся жизнь как на ладони. В Москве — все…»
Я передал эти слова Саньке, и тот охотно согласился:
— В Москву бы махнуть не мешало. Мы бы там… Ого!..
Мы долго обсуждали мельчайшие подробности будущей жизни в городе, потом закусили и, прижавшись Друг к другу, задремали под мерное дрожание парохода.
У женщины, сидевшей рядом с нами, проснулся и заплакал ребенок. Сначала она уговаривала его дремотным шепотом, затем, расстегнув кофту, дала ему грудь, но ребенок не переставал плакать.
Какой-то человек, разбуженный плачем, приподнял заспанное лицо и умоляюще попросил:
— Да уйми ты его!..
Санька встрепенулся, как бы отряхиваясь от сна, круглые маслянисто-черные глаза его блеснули мягко и участливо.
— Что ты, маленький? — заговорил он певуче и ласково. — Не надо плакать. — Ребенок на минуту смолк, затем сморщил личико и заголосил с новой силой. — Ишь ты, скандальный какой! Давай разговаривать, а? Говори, куда ты едешь? Не хочешь? Ну, валяй кричи… А хочешь я тебе поиграю?
Санька вынул из ящика скрипку и начал играть. Пассажиры зашевелились, ребенок притих, светлые и круглые глаза его застыли в изумлении.
На лестнице послышались шаги. Я оглянулся. Молодая женщина в голубом платье стояла в двери, держась руками за косяк, и слушала, как играл Санька. Она показалась мне очень красивой, таких я еще никогда не видал. От ее платья веяло еле уловимым запахом духов. Позади нее топтался толстенький мужчина; снизу я видел только его живот, стянутый жилетом, и рыжую бородку клинышком.
Я незаметно толкнул Саньку в бок; тот повернулся, увидел их и, смутившись, перестал играть. Женщина присела на корточки, тряхнула темными, спадающими до плеч кудрями и улыбнулась, обнажив влажно блестевшие зубы.
— Что же ты — играй, — сказала она Саньке грудным певучим голосом и вдруг решила обрадованно: — А то знаете что, ребята: пойдемте к нам наверх. Идемте!.. Эрнест Иванович, — обратилась она к сопровождавшему ее человеку, — приглашайте их.
Должно быть, толстяк считал нас малыми детьми и, уговаривая пойти с собой, смешно гримасничал, усмехался, потирал пухлые ручки, потешно жмурил глаза, будто ел что-то сладкое, и мурлыкал.
Глядя на него, женщина тоже улыбалась, но обращалась с нами просто и искренне, и нам показалось, что мы знакомы с ней очень давно.
— Да вы не стесняйтесь. Что вы, в самом деле, девчонки, что ли! Ничего страшного там нет. Посидите с нами и уйдете. Идемте!..
Мы долго упирались. Но улыбка ее и желание посмотреть, что делается там, наверху, победили. Вслед за женщиной и толстяком мы вошли в большой салон и в нерешительности остановились. Комната была полна света. Свет дробился в прозрачной посуде на столах, переливался в размашистых стеклах окон, бил в глаза отовсюду, связывая движения. Снаружи к окнам прижалась плотная осенняя темнота, изредка стучась в стекла крупными каплями дождя.
— А вот и артисты! — объявил Эрнест Иванович и подтолкнул нас на середину. — Проходите, не бойтесь.
С нашим появлением в салоне сразу стало шумно и оживленно.
— Что ты умеешь играть? — спросила Саньку наша знакомая.
— «Камаринскую» с вариациями, частушки про Жигули, «Застольную», «Из-за острова на стрежень»…
Пассажиры с интересом разглядывали нас из-за столов.
— Играй все по порядку, — сказал сидевший в углу человек в гимнастерке защитного цвета. Голос у него был мягкий, приятный, а улыбка дружески-располагающая, участливая; он вызывал во мне доверчивость, в ту минуту хотелось держаться поближе именно к нему. Вот он поднялся, высокий, по-военному подтянутый, стройный, тронул усы, оправил гимнастерку, потом пересел на другое место, и я встретился с его внимательными глазами, от которых трудно было оторваться. Он ободряюще кивнул мне головой и едва приметно улыбнулся.
Санька вскинул скрипку к подбородку и закрыл глаза. Рослый, худой, с костистыми, острыми плечами, он чуть покачивался из стороны в сторону, и неподвижное лицо его походило на маску. Только чуть-чуть шевелились ноздри да пальцы трепетали на грифе.