Женя Ковров пытался превратить свой рассказ в шутку:
— А знаешь, Витя, пулеметы-то наши, наверное, самим Христосом крещенные. Давим крыс в окопах под Гомелем, глядь, прут фрицы на нас. Кое-кто в лесок драпанул. А мы с Гомельцом тут же решили: «Не посрамим авиацию!»
— Это хорошо, что танки левее прошли, — раздумчиво произнес Гомелец, — а то бы от нас с тобой мокрое место осталось.
То, что мои друзья и на земле показали себя не хуже лучших воинов-пехотинцев, придавало мне больше уверенности в том, что мы добьемся победы.
…Техник Коля пожелал мне счастливого пути, то есть, как говорят в этом случае: «Ни пуха ни пера». Это был мой четырнадцатый боевой вылет — самый памятный за все годы войны.
Я стою в турели и, как сказали ребята, скорее похож на пирата, чем на летчика. На мне синий комбинезон с голубыми петлицами, огромные, до самых локтей, мягкие краги. Поверх комбинезона легкий меховой жилет. В кармане заряженный пистолет, на поясе две гранаты и подарок техника — острая финка.
Наша эскадрилья идет на предельной высоте — около пяти тысяч метров. Идем без прикрытия.
— Витя! Истребителей видишь? — услышал я голос штурмана. — Свои?
Я вскинул голову. Там, в легкой прозрачной дымке, кружились самолеты.
— Нет, это не свои. Это немцы!
— Разве? — голос штурмана оборвался.
Я подсчитал фашистскую стаю: «Восемнадцать... А нас только девять». И тут же ухватился за пулемет. На вражеских самолетах один за другим вспыхнули и погасли зловещие красные огоньки. Без труда догадался: «Из пушек бьют, сволочи». Я очень нервничал: то хватался за рукоятки пулемета, то стискивал пистолет, то, непонятно зачем, сбрасывал и снова надевал краги. Неожиданно над головой лопнувшим стручком треснул плексиглас, его светлые брызги упали на руки.
Ященко вел второе звено. Немцы, нападая на эскадрилью, старались оторвать от строя крайние задние самолеты, набрасывались на них скопом.
В атаку фашисты рванулись неожиданно. Я кручусь, словно белка в колесе. Наш самолет зажали в клещи. Истребители попарно, сменяя друг друга, атаковали и слева, и справа. Один отвлекал огонь на себя — заходил то сзади, то пикировал сверху.
Пять на одного. Уже не бой, а убийство. Но я даже не подумал о смерти. Мне 22, все еще впереди. Волнение прошло, И этот бой я воспринял так же, как в небе над летным училищем. Я привык стрелять по воздушным мишеням с открытыми глазами и с задернутой мраком кабиной.
Бью по целям короткими очередями. Грабовский тоже стреляет. Я выпускаю в противника короткие быстрые очереди и вижу в мишени брызги огня. В первого стреляю прицельно, во второго — не успеваю развернуть турель. Он опережает меня, и я его только отпугиваю.
Мне жарко. Холодная сталь пулемета обжигает ладони и пальцы. Кручусь в турели. И почти физически чувствую, как где-то под ногами роятся пули, сверлят обшивку, обжигают одежду. Бой идет! Горячий воздушный бой!
Ященко словно не видит его. Оторвавшись от строя, он идет бомбить танки. Это основная задача. Мельком вижу, как, неуклюже перевернувшись в воздухе, бомбы упали вниз, в голову танковой колонны. Там, на земле, в дымном смраде огня и гари, стальные гиганты поднимаются на дыбы, волчком кружатся на месте, падают навзничь. Танковая колонна, будто змея с раздробленной головой, уже не ползет дальше. Она лишь судорожно извивается, задыхаясь в пожарище.
В воздухе скрыться некуда. Будь небо в облаках, можно было бы нырнуть в их спасительную белую тьму, а там поминай как звали — и по радиокомпасу выйти к своим. Но день хрустально прозрачен. Спастись негде. Все шансы на жизнь — в пулемете.
Клещи все туже сжимают наш самолет. Неуязвимая бронь «мессершмитгов» храбрит их водителей. «Старайтесь бить их по пузу»,— вспомнил я наказ флаг-штурмана Волкова.
Выстрелил в первого, крутнул башню. Трасса левого мелькнула далеко впереди. Не рассчитав, немец кидает самолет в крен, его черные кресты над моей головой. Не жалея патронов, стреляю почти в упор. И наконец-то! Горящий ком «мессершмитта» окутал дымом мою кабину.
Снова локтями кручу турель. И опаздываю. Немец бьет в меня первым. Что-то колкое и горячее прожигает ногу. По ней будто кто ломом ударил. Падаю в фюзеляж. Схватившись за ногу, почувствовал липкую кровь. Мой стрелок тоже недвижим. Трижды пытаюсь подняться. И трижды, проклиная бессилие, спускаюсь на пол. «Убьют, убьют», — мелькнула жуткая мысль. Отбрасываю сиденье, хватаюсь за скобы пулеметных ящиков. Как хорошо, что сила в руках еще не иссякла. Подтягиваюсь и сажусь. Совсем рядом кресты, черная свастика. Жму на спуск двумя пальцами. Скрылись. Попал или нет? Кружится голова, расплываются силуэты вражеских самолетов, тускнеет лазоревый купол. Девятую атаку отбиваю, упав на пулемет грудью. Стреляю почти наугад, успокаиваю себя выстрелами. Опять острая боль в ноге. Еще одна рана. Обессиленно сползаю в фюзеляж. Кровь упруго бьет в унт, ослабляет тело, уносит сознание.
…Когда я открыл глаза, то увидел небо: высокое, тихое, милое сердцу небо. Голубое небо… Мне нравится все голубое. Голубые петлицы, голубые васильки, голубые глаза… И даже халаты полковых медиков на этот раз показались мне голубыми.
Хочу в строй
31 августа 1941 г.
Когда я снова открыл глаза, все вокруг меня вместо голубого стало белым. Белые простыни, наволочки, скатерти на тумбочках, белые занавески на окнах, стены, двери и потолок, белый халатик сестры. Вокруг все белым-бело, словно потонуло в сугробе.
Жив!
Желание вскочить с кровати всколыхнуло тело, но острая боль в ноге свалила навзничь.
Сколько я пробыл без сознания — не знаю. Помню, что я увидел над собой строгое, с запавшими щеками лицо врача, услышал его повелительный голос:
— Не шевелитесь, больной! Еще чуть-чуть потерпите.
Мне стало зябко, я понял, что лежу обнаженный. Взгляд невольно скользнул вокруг. Всюду молодые девичьи лица. «Как им не стыдно…»
— Укройте! Немедленно же укройте! — возмущенно закричал я.
— Накиньте простынку, — спокойно приказал хирург.
Три дня я пролежал без сознания, потом то открывал глаза и видел манящий свет жизни, то снова погружался в черный, пугающий смертью омут. Просыпаясь ночью от стонущих криков раненых, я смотрел в потолок и видел на нем пикирующих на меня «мессершмиттов», слышал надрывные вопли моторов, зарывался лицом в подушку от слепящих огненных трасс. На шестой день в упор встретился с глазами сестры.
Чуть вытянутые, черные, с алмазными вкрапинами в центре зрачков, они смотрели на меня с испугом, надеждой и радостью.
— Вам больно? — спросила девушка. Я отрицательно качнул головой.
— Вам надо поесть, непременно поесть. Врач сказал…
— Не хочу, не могу, сестрица.
— Так ведь надо вам, понимаете, надо. Врач сказал… Сказал, что вы и так висите на ниточке,
Словно напугавшись откровения сестры, утром впервые я почувствовал голод.
— Я хочу гуся, сестрица… жареного.
— Гуся? — спросила Дашенька (так звали ее в палате).
— Да, да... Только нежирного.
В госпитале, разумеется, такого редкого блюда не оказалось, но просьбу мою все же выполнили. Друзья по полку купили гуся в деревне. Его на большом подносе победно занес сам шеф-повар. За ним крадучись, на цыпочках вошли Сенечка Гомелец, Женя Ковров и мой штурман, вечно улыбчивый Гордей Луговой. Он, подмигнув Дашеньке, извлек из карманов две бутылки шампанского и доложил ей по всем правилам устава:
— По разрешению главного.
Бодрые голоса молодых летчиков всколыхнули сонливость больных. Однако новости они принесли печальные. Немцы уже вблизи Обояни, со дня на день можно ожидать, что наш аэродром опустеет, мы, раненые, осиротеем.
Эвакуацией нашего летного гарнизонного госпиталя руководил подполковник Кубасов. Ночью, при свете мечущегося лучика карманного фонаря, нас сначала укладывали в кузова автомашин на носилки, затем между ними, а на рассвете, под грохот артиллерийской дуэли, не разбираясь, словно дрова, кидали один на другого. Слышались стоны, крики, плачь и проклятия.