Айна сидела в глубоком кресле отца в темном, словно у гимназистки, платье и неслышно листала книгу.
— Папа, читать дальше, или, может быть, отдохнешь, уснешь?
— Посиди, девочка, поговорим…
Отец лежал на широкой кровати, весь тонул в мягкой перине, и Айне была видна лишь его голова да в широком шелковом рукаве рука: тонкая, в густых, будто спутанных из синих шнурков, прожилках.
Как изменился отец! Был полный дородный, розовощекий, с круглым животиком. А теперь? Одни скулы да нос, да и нос-то не тот, был породистый, важный, на конце чуть раздвоенный. А сейчас он, как весь отец, вытянулся, по-птичьему заострился, покрылся морщинками.
Отец — не жилец. Его друг по университету, московский профессор, сказал матери Айны:
— Наши отношения с Василием вы знаете, Софья Михайловна. Поверьте мне, что, если б надо, я привез бы к вам светило из светил медицины. Но, увы, дорогая, мужайтесь… Рак поджелудочной железы. Удалить раковую опухоль — и последние дни у больного будут отняты.
Софья Михайловна сдавила виски руками и закрыла глаза.
— Ну не плачьте же, успокойтесь… Все мы под богом ходим… Прошу вас, возьмите, пожалуйста, себя в руки. И главное, постарайтесь не показывать своего состояния больному. Иначе вы убьете его до времени.
Отец верил, что встанет с постели. Он выпивал не более столовой ложки молока за день, и то, кажется, бесполезно — через десять минут выплевывал. Когда он говорил о том, что пойдет на поправку, встанет, окрепнет и поедет с Айною в Крым, у Айны невыносимо першило в горле, и она, чтобы не выдать выкатившиеся из глаз слезы, подходила к окну. Сколько мужества надо, чтобы обмануть умирающего. Но иначе нельзя. Не обмануть — значит, отнять надежду. А без нее, без надежды, словно без солнца, не продышит долго даже здоровый.
Сегодня отец, очевидно, почувствовал близость смерти. Его голос звучал тихо, едва-едва можно понять слова.
— Плохо мне, доченька… Операцию сделали, а силенки все тают.
— Надо спать больше, кушать.
— Институт-то твой как?
— Скоро экзамены.
— Консерватория, Москва… Заманчиво. А может — ближе к природе? Мать-то у нас больная…
Айна вздохнула.
— Изнежил тебя… К жизни не приспособил… Думал, пойдешь другою дорогой… Да нет, я еще поднимусь… Поднимусь… Поднимусь…
Слезы закапали на раскрытую книгу.
— Папа, прости! — и Айна выбежала из комнаты.
— Мать, а мать! — позвал отец, и голос его, всегда такой сильный, густой, с повелительной ноткой, зазвучал тихой жалобой.
Софья Михайловна на цыпочках подошла к постели.
— Вася, я здесь, ты что?
— Мать, успокой Айну… Слышишь?
— Да, да, сейчас. Молочка выпьешь, Вася?
Айна стала рассеянна. В этот день она пришла на занятия без конспектов, вместо портфеля взяла дамскую сумочку. С третьего часа ушла, сослалась на нездоровье. Шла, шла по улице и вышла за город. От самой окраины Реченска по обеим берегам Славной, куда ни кинешь взгляд, всюду сады — сплошной лес фруктовых деревьев. В Реченске любят сады — они здесь растут, словно заросли ивняка на низинах: ни изгородей, ни границ, зайдешь — и заблудишься.
Айна села на полуистлевший пень старого клена, задумалась. Долго разбиралась в хаосе мыслей и поневоле вспомнила прошлое…
….Однажды заболела мама, в комнатах стало неуютно, неряшливо. Запылились шторы, посерела скатерть, и даже китайская роза как-то уныло опустила кончики листьев. Айна решила навести в квартире порядок, надела старый мамин халат, принесла из ванной мокрую тряпку, Потом вытащила корзину с грязным бельем, несмело бросила его в корыто. Вечером отец встретил ее усталую, расстроенную.
— Вот посмотри, папочка, руки истерла,— показала Айна отцу порозовевшие после неумелой стирки пальцы. Отец взял ее руки сочувственно покачал головой.
— Твои руки созданы только для клавиш,— и, поочередно прикоснувшись к ним губами, добавил: — Не надо уродовать красоту, моя девочка, завтра приглашу прачку.
Айна любила читать. Усядется в кабинете отца, подогнет под себя ноги, локти на стол — и читает, вздыхает, кусает губы, смеется, плачет. Отец приходил, брал со стола книгу, смотрел.
— «Давид Копперфильд» — можно,— брал с кресла другую: — Мопассан — рановато.
Айна рисовала своего героя особенным, отличным от всех. Ее герой непременно должен быть знаменитостью, но, если бы у нее спросили, какой именно, она бы не ответила — не представляла сама.
Еще в школе мальчишки писали ей записки.
— Кто писал? — спрашивала она «почтальона». Ей называли имя. Она гордо подходила к вздыхателю и, не читая, рвала записку у него на глазах.
…Скрипнула ветка. Айне послышалось, будто кто-то прошел по саду, и она подняла голову. Нет, никого — как в дремучем лесу. И кругом все белым-бело: за цветами яблонь не видно листьев. Цветы уже осыпались. Лепестки, словно бабочки-капустницы, тихо порхали в воздухе, снежком усыпали траву, боязливо садились к Айне на платье. Айна сняла с косы лепесток и поднесла к губам: он нежно прильнул, будто кто-то ее поцеловал, «Сокол!» — сразу же вспомнила Айна.
И он встал в ее воображении: задумчивый, грустный, с укором в глазах. Вот он в розовом свитере распластался у футбольных ворот, вот в белом костюме упруго идет по аллее сада, вот в серой армейской шинели стоит у ее крыльца, неловкий и замкнутый, растерянный от обиды.
А вот он стоит с нею в фойе городского театра, теребит тонкими пальцами программу концерта. Темные руки его выделяются на белом фоне бумажки. Айна видит, что в тонкую кожу их въелась пыль антрацита.
— Шел в театр, а умыться забыл, — шутливо сделала она ему замечание.
Сокол спрятал руки за спину, виноватая улыбка потревожила его упругие губы.
«Как же я смела? Какое свинство!»
Через день вечером, провожая отца в Москву, она случайно увидела Сокола на вокзале. Без рубашки, пыльный и потный, он нес по шаткому трапу в вагон какую-то обшитую рваной рогожею кладь.
Его тонкие пальцы словно впились в тяжелую ношу; окликни его сейчас, и они разогнутся, не выдержат, Сокол качнется и упадет с трапа на рельсы.
Он прав, что не рассказывал ей о нелегкой своей жизни. То, что она увидела на станции, подкупило ее, заставило по-иному взглянуть на Сокола.
Айна прочла как-то его стихи. На обложке написано: «Своей первой и последней любви — посвящаю». Много искренности, тепла, темперамента. Нет. Сокол, конечно, не глуп, в этом она убеждалась все больше и больше. Почему же тогда она оттолкнула его? Не любила? Если бы так! Тогда стоило ли о нем вспоминать, терзаться, мучиться, ругать себя за ошибку. А впрочем? Он оказался все-таки легкомысленным. Сокол не попытался, не смог, а может, и не пожелал понять ее, заглянуть в ее сердце поглубже и при первой же серьезной проверке предпочел свернуть на более легкий путь — вероятно, влюбился в другую. А отец еще говорил — цельная и чистая натура! Где же его цельность? Где чистота?
…В комнате отца было светло, настежь раскрыты двери, окна. Перед кроватью, уткнувшись лицом в пуховое шелковое одеяло, на коленях стояла мать. Плечи ее тряслись мелкой прерывистой дрожью, Айна качнулась и, неловко цепляясь за дверной косяк, повалилась в кресло.
Глава XII
После выздоровления Виктор взял отпуск и уехал на родину, к брату.
С нескрываемой радостью осматривал. он знакомые с детства улицы города-, бродил по топким, заросшим густым камышом берегам реки Славной, подолгу засиживался в тени городского сада. Сад с неохотой ронял позолоченные листья, издавая мягкий, как шепот, шелест. Осень, осень! В родном городке Сокол не был два года. Теперь ему, повзрослевшему, все казалось здесь строгим и грустным.
Почему не пришла радость? Может, Сокол скучал по Карелии, по опытной станции, по своим хрупким питомцам — яблонькам? Может, грусть пришла потому, что за эти два года изменился, разросся когда-то тихий, как дачное место, город, наполнился шумом автомашин, лесами больших построек? Или, может быть, потому, что в городе не осталось товарищей, с которыми он проводил свою юность?