Игнат подплыл к берегу, рывком выдернул из воды свое суденышко, взвалил его на плечо и зашагал обратно. Мысли его остановились на дочери. «Уехал ее присушник, сохнет, что ветка надрубленная, а жалко сердечную. Сама-то простая, не броская, а душа-то у ней — красавица писаная…»
Лютые морозы подобрались к реке, сковали закраины, засыпая их горами снега, сравняли с обрывистым берегом. Суя стала неприветливой и больше уже не манила Булатова.
Теперь он уходил в город и рабочие станции все чаще видели его в чайных, погребках, забегаловках. Навалившись грудью на стол и разложив на нем натруженные, узловатые, словно корни, руки, Булатов пил водку. Он глотал ее не закусывая, и лицо его почти не менялось, оставалось чужим для всех.
Оживлялись одни глаза, Поблескивая из-под кустистых бровей, они смотрели на окружающее с наивным, почти что ребяческим любопытством. В такие минуты угрюмого и сердитого с виду старика никто уже не опасался. Мальчишки выпрашивали у него пятаки на «орлянку», заштатные выпивохи — стопку горькой.
— С тоски пьешь, миляга? — подавая красноносому грязному старикашке стопку водки, участливо спросил Игнат.
— Болен я, братец, — заискивающе улыбнулся тот, протягивая к рюмке дрожащую руку, — сосет у меня червячок, тут вот, под ложечкой. Не напоишь его винцом, Ночи спать не дозволит.
— Ну, а поутру как же, тоже сосет? Али ничего, отпускает?
— В том-то и горе, братец, — поморщился старикашка —ненасытный мой червячок, алчный.
— Сколько же тебе годочков, миляга болящий? — осматривая грязную седую щетину и густые морщины на лице собеседника, снова поинтересовался Игнат.
— Годков-то? — недовольно насупился старикашка.— Как бы тебе не соврать, братец. Годков много. Под шестьдесят уж. Вот сколько.
Старикашка покосился на недопитую бутылку, глотнув слюну, смелее, как старого собутыльника, попросил Игната:
— Еще за твое здоровье рюмашку!
Булатов молча наблюдал, как незнакомец, расплескивая по столу водку, с краями налил рюмку, облизал мокрые пальцы.
— Как же ты, миляга, со своим червяком в делах управляешься? — нахмурился Игнат.
— Какие уж, братец, дела. Отработал я, хватит. Стар. Пускай за меня другие теперь поработают.
— Что? Другие? Кто же эти другие, я, что ли?
— Может, и ты.
— Дармоед, гнус, — взревел вдруг Игнат и с силой ударил по дрожащей в стариковской руке рюмке. Жалобно звеня, она покатилась под стойку.
— Ух ты, мокрица трактирная, — поднося к носу испуганного старикашки клешни своих рук, со свистом прошипел грабарь, — гляди вот сюда, гляди, говорю. Видишь? Не моложе твоих, понял? А я ими не токмо работать, тебя на погост снесу, понял?..
Старикашка бочком попятился к двери.
— Тю, гляди-ка, братцы, никак в помрачнении мужик.
— Пошел, мозгля, не погань душу, — порываясь из-за, стола, закричал Булатов.
После этого случая Игнат вдруг охладел к городу и на предложения товарищей по работе «утолить жажду после трудов праведных» безоговорочно заявлял:
— Баловство это, лишнее.
В зимнее время заработки на станции резко сократились и Булатов стал частенько браниться с директором.
— Моя бригада без настоящего дела. мается, непривычно нам, грабарям, по-пустому дурака-то валять, подавай нам работу, директор… Не то уйдем, всей бригадой уйдем, другую такую не сыщешь, жалковать будешь, да поздно, булатовская родова свой норов имеет…
— Не расстраивайся, Игнат Тимофеевич, настоящее дело у нас впереди, работы через край будет, — уговаривал Булатова директор.
Тем не менее обещания директора далеко не оправдывались: дела на станции покачнулись, фронт работ сокращался. И виною этому не была зима, как по-крестьянски мерил на свой аршин Булатов. В газетах все чаще встречалось слово «война», и по отношению центра к строительству чувствовалось, что теперь не до станции, что появились другие, более крупные и ответственные, заботы.
Булатов знал об этом, но значения надвигающейся грозе придавал мало. Газет он не читал (хотя читать немного и мог), и если уж думал о чем в эти дни, то все о том же родном Раздолье.
Чаще, чем прежде, вспоминал Булатов, как в селе впервые сколачивали колхоз. Бывший учитель, теперешний председатель колхоза, один из наиболее образованных людей на селе, Федор Сергеевич Корж чуть не каждый день заходил в просторный дом Булатовых.
— Игнат дома? — озабоченно спрашивал он.
— В амбаре он, — нехотя отвечал старший сын Булатова Фока.
В отсеках побеленного, светлого амбара высились золотистые горки зерна. Возле веялки в добротных, отороченных серой мерлушкой полушубках крутились голубоглазая Феня и жена Фоки Марьянка. Сам Игнат огромным ковшом черпал зерно и легкими рывками швырял его в жерло веялки. Лицо его, потное и усталое, сохраняло достоинство человека, который знал себе цену, может, даже и больше той, что заслуживал.
— К весне готовимся? — кивал на крупное, будто специально отобранное зерно Федор Сергеевич.
— А как же? Не по-вашему, по-пустому пороги не обхаживаем.
— Почему по-пустому, Игнат? Сорок дворов записалось.
— А кто? Ленька Кизяй, Любка Безногая, Яким Непутевый? Нечего сказать, собралась семейка: нищих плодить. Нет, Федор, зазря меня бередить не к чему. Без колхоза силенки хватает. Прощай.
— Подумай, Игнат, не пришлось бы тебе худым пнем среди пашни остаться.
— Прощай, говорю, — хмурился хозяин.
Вышло так, как предсказывал Корж. Булатов и впрямь оказался ненужным, мешающим пахарю пнем.
Больно было смотреть Игнату, как щупленький, похожий на весеннего линялого зайца, сосед Яким Непутевый в один из летних дней сам привез на тракторе гору свежих, пахнущих смольем бревен, вместе с лучшими колхозными плотниками срубил крепкий пятистенный дом с большим, по-барски просторным крыльцом. Дом соседа сразу затмил лучшую когда-то в Раздолье Игнатову избу.
Вечером Яким Непутевый, одетый в желтого хрома «комиссаровекую» куртку, выходил со своей Горпинкой на улицу, усаживался на скамеечке и, лузгая семечки, бренчал балалайкой. Звук балалайки почему-то страшно раздражал Игната.
— Фу ты, игрун какой выискался, скрипит, что стропило старое. Фенютка! Дочка! Пойди ты, скажи этому петуху бесхвостому, пусть-ка умолкнет с оркестром своим. Не то Буяна с цепи спущу, он его вмиг на полати загонит.
— А что он тебе, папаня. Пусть бренчит, коли нравится.
— Не могу, нервы не терпят.
— Я окно затворю,— порывалась встать Феня.
— Это я и без тебя в силах, — вскакивал Булатов и, опережая дочь, с таким сердцем дергал за ручку оконной рамы, что во всем доме тревожно звенели стекла.
Еще больше расстраивался Игнат в поле. Понукая исхудавших коней и всей силою налегая на ручки плужка, нет-нет да и взглядывал на соседнюю пашню. Там сидел за трактором Яким Непутевый. Вслед за ним черными волнами из-под плуга ползла земля. Пот крупными грязными каплями сыпался с лица на подол рубахи Игната. Пахарь останавливал послушных коней, расправлял усталую спину.
А сосед, все так же удобно и, как казалось Игнату, важно развалясь на сиденье, пел песенки, машина пыхала сизыми дымными кольцами, и колхозная пашня, как гигантская капля мазута, расплывалась все шире и шире. «Вот сволочь, — ругал Игнат соседа, — забрался на трактор и думает, будто в нем силы прибавилось. Да я бы его соплей перебил, петуха бесхвостого»,
Игнат снова налегал на плужок и, не замечая насмешливого взгляда Якима, в сердцах покрикивал на коней:
— Но, пристали, лодыри! Ишь ты, совсем останавливаешься. Но, паскуда, иди!
В душе Булатова становилось неспокойно. Все больше и больше он понимал, что зря не пошел на зов председателя, зря, как тогда говорили соседи, полез в трубу.
Кончилось тем, что послал он старшего сына Фоку в сельский Совет с наказом:
— Отдаю свой клин на общее пользование. Пускай Яким Непутевый со своим колхозом хлеб с него собирает. Земля, она нас, мужиков, спокон века кормит, а я и без нее, кормилицы, не помру, проживу.