Плоха была тетка Люба со своими больными ногами, с обессиленным от постоянного голода телом. Кулаки отказывались от ее слабых рук — кому нужна сломленная нуждою больная работница? Да и что сможет сделать она своими руками? Разве только качать зыбку да пеленки менять.
Нет, и от этой услуги сторонились сельские богатеи. Кто знал, что таилось в сердце этой молчаливой, преждевременно состарившейся женщины? Может, она безнадежно ранена дурными мечтами своего мужа о новой жизни, может, под маской смирения тешит надежду рассчитаться с его убийцами.
Не миновать бы тетке Любе сумы и ее сыну батрачества, если бы не перемены в Раздолье.
Новому на селе хозяйству нужны были крепкие рабочие руки. А у тетки Любы их не было, значит, и пользы от такой колхозницы — кот наплакал. В колхозе и так царила скудность, и так надо было все создавать заново, а тут еще нянчись с больными. Правда, сын Любы уже учится, но как-то он еще отнесется к неродной матери? Поддержит ли ее в старости?
Хотелось Федору Сергеевичу подавить жалость к жене своего товарища, хотелось пройти мимо ее мазанки. «Всех несчастных не пережалеть».
И хотя сельский учитель хорошо понимал, что для того и создавалась Советская власть, чтобы поднимать на ноги всех обездоленных, все же решил пока звать на новое дело наиболее надежных в работе. Но взяла жалость. Как-никак муж Любы шел с ним в ногу и так же, как он, Федор Сергеевич, добивался счастья своим землякам.
«Мы ей поможем, вот поднимем немного колхоз и поможем»,— решил Федор Сергеевич, открывая дверь старенькой мазанки. А пока надо поддержать вдову теплым словом, сказать, что сельские коммунисты ее не забыли.
Но в тетке Любе вдруг заговорила гордость.
— Я буду работать, как все. Зачем мне подачки.
И вот она, болезненная, с желтым, морщинистым, как сухой лимон, лицом, одна из первых записалась в колхоз.
Как мог так ошибиться в человеке Федор Сергеевич? Ведь он же вожак раздоленских коммунистов! Ему ошибаться в людях нельзя. Из тетки Любы вышел отличный бригадир овощеводческой бригады. Не в виде помощи, а по законному праву выстроили ей сельчане новый нарядный домик. Теперь, когда тетка Люба уже нянчит от приемного сына внука, ее не называют ни теткой, ни бабушкой, а как бессменного члена правления и активного коммуниста с уважением величают Любовью Митрофановной… Сколько таких домов, как у нее, построил колхоз вместо развалившихся старых халуп! Десятки — улицы. Федор Сергеевич тяжело вздохнул. Как родное болезненное детище выхаживал он колхоз, поставил его на твердые ноги. Сколько скота, построек, машин имеет теперь колхоз! Председатель сам даже иногда путался в их подсчете.
Молодость и зрелое мужество отдал Федор Сергеевич колхозу и, не восхищаясь мощью большого хозяйства, все тянул и тянул его вверх, не боясь надорваться.
А теперь надо все сжечь, предать огню. Какая богатырская воля была у жителей старой Москвы, когда во времена Наполеона они сжигали построенные их руками дворцы. Должно быть, в те годы были другие люди — крепче, сильнее. Федор Сергеевич, наверно, никогда не воспитает в себе такой воли, не сможет поднести зажженную спичку к стрехе родного жилища.
Не сжечь — значит, отдать другому — тому, кто никогда не тратил здесь сил, не проливал свою кровь, не терял в борьбе близких.
Враг уже недалеко. Обозы с ранеными солдатами проходили по улицам, а ранним утром, когда в селе замирали все звуки, до раздоленцев долетал гул артиллерийской дуэли. Днем вражеские самолеты вороньем кружились над перестоявшими, теряющими зерно колхозными нивами, выискивая себе жертвы.
Да где ж коммунисты? Где члены правления? Что так лениво шевелятся они? Неужели не видят грозы, не болеют душой за колхоз?
Аккуратнее всех, как всегда, оказалась Любовь Митрофановна. Она пришла в чистом, отутюженном шерстяном платье, с орденом Ленина на впалой груди. Белые реденькие волосы женщины аккуратно причесаны, усталые, скрытые в морщинистых впадинах подслеповатые глаза спокойны.
— Здравствуй, Сергеич! — мягко произнесла она.
— Здравствуй, Любовь Митрофановна. Проходи, сейчас подойдут остальные.
Вошел запыхавшийся озабоченный Никита Буйвал — правая рука председателя.
— Не опоздал, товарищи? — отирая помятым платком изрытое оспой лицо, покосился он на Любовь Митрофановну,
— На этот раз, кажется, нет, — усмехнулась она.
За Буйвалом один за другим вошли в кабинет ветеринар Пахом Середкин, комбайнер Григорий Добрынин и колхозный пастух Тихон Вахров. Последним захлопнул дверь моторист Кузьма, приемный сын Любови Митрофановны.
— Извинения прошу, машину с движком отправлял, не управился.
Федор Сергеевич устало поднялся с места. Большие худощавые руки его, выдавая волнение, комкали лежащую на столе газету.
— На повестке нашего собрания один вопрос — об эвакуации колхозного имущества. Райком предлагает нам угнать из села стадо, погрузить, сколько можно, зерна — все остальное предать огню. Сжигать надо фермы, мельницу, мастерские, пасеку, скирды хлеба, солому, сено. Все недвижимое имущество надо обратить в пепел, пустить дымом… Так нам подсказывают — наше дело решать. Прошу коммунистов держать слово.
В кабинете наступила тишина. Слышно было, как по комнате пролетела заблудившаяся маленькая несмышленая пчелка. Жалобно звенела ее песенка, билась пчела в умытые осенним дождем стекла,
Федор Сергеевич распахнул окно и дождался, пока пчела вылетела наружу.
— Пасеку, пожалуй, можно вывезти в Колтинский лес, на болото… Может, удастся сберечь, — грустно добавил он.
На несколько минут в комнате снова повисла тишина. Федор Сергеевич остановил взгляд на взлохмаченной голове Никиты Буйвала.
— Что же время терять… Давай, Никита, говори…
Буйвал расстегнул тугой воротник сатиновой косоворотки и, словно сбрасывая с себя душившую его петлю, встряхнул головой.
— Что ж говорить, Федор: ты сказал все, теперь надо действовать. Я считаю так: чем вору добро отдавать, лучше уже потерять его — меньше обида давить будет.
Голос Никиты дрогнул.
— Жечь надо, братцы, все к лешему жечь, ничего не оставлять варварам! Я первый избу свою подпалю, она на краю под ветром, от нее все село займется. Пусть горит, братцы, пусть полыхает до тлена — лишь бы в груди жар уцелел! В лес подадимся, Федор, в болота. Там не то что охотник, ищейка выхода порой не находит. А мы найдем, не сплутаемся. Коммунисты выход к врагу найдут. Как полагаешь, Пахом?
— Горячишься, Никита, — угрюмо буркнул ветеринар.
Буйвал, смутясь, опустился на стул.
— Я от души, братцы, что думал, то и сказал.
— А я так полагаю, товарищи, жечь нам всего подряд и не следует, — приподнялся Пахом Середкин, — На крайний случай как следует можно этим же дымком и новых хозяев выкуривать.
— Что же ты предлагаешь? — строго спросил Федор Сергеевич.
— Я предлагаю, товарищи коммунисты, спалить только то, чем враг действительно может воспользоваться, что может обратить против нас оружием. Ну, корм, например, хлеб, который вывезти не сумеем. А постройки спалить всегда можно. На мой взгляд, их сейчас трогать не стоит.
Слово попросила Любовь Митрофановна.
— Все мы росли в Раздолье, каждый из нас готов положить за него свою жизнь. Я полагаю, друзья, бросать нам село на произвол и сжигать все подряд, как предлагал здесь Буйвал, это все равно, что на самоубийство идти. Незачем. В селе надо оставить надежного человека — пусть следит за колхозным имуществом, а коммунистам и активу колхозному надо подаваться в леса и быть начеку, готовиться к бою. Улучим минуту удобную да такую подножку врагу подставим, что он не только нос, но и голову себе разобьет.
Эвакуацию всего движимого имущества собрание поручило вести Пахому Середкину, пастуху Вахрову и зоотехнику Латышевой. Остальным уходить в лес, на болото. Разговор с колхозниками доверили вести секретарю партийной организации председателю артели Федору Коржу.
— Ты, Сергеич, глубже всех людям в душу глядишь, — говорил пастух Тихон Вахров. — Ты их в колхоз собирал, тебе и сейчас силы расставлять поручаем. Смотри, чтобы одна паршивая овца не испортила бы нам всего стада.