Федор Сергеевич сбросил с себя желтую кожаную куртку с меховым воротником, повесил ее на вешалку. На нее же швырнул высокую армейского покроя фуражку. Он несколько раз прошелся по кабинету, сел за стол и вытащил из бокового ящика груду бумаг.
Полуоблысевшая русая голова его понуро склонилась, рваный шрам на лбу обозначился резче.
Минуту — другую он перебирал разномастные по цвету и размерам бумажки, потом вдруг порывисто сгреб их, швырнул в открытую дверку голландки. Языки пламени с жадностью охватили добычу.
Из печки скользнула маленькая, с папиросную коробку, картонка. Обгоревшие краешки ее лениво тлели. Федор Сергеевич поднял картонку, хотел было швырнуть ее снова в пламя, но вдруг отдернул руку и стал торопливо обламывать тлеющие края. Зеленоватые, холодные глаза его потеплели, шрам на лбу сгладился.
«Когда это мы фотографировались? В двадцатом или двадцать первом?»
Мысли невольно унесли его в прошлое. Удивительно быстро проходят годы, и в памяти, кажется, ничего не осталось. Не любит Федор Сергеевич да и не привык оглядываться. Ему бы только смотреть все вперед, заглядывать в будущее. Вот почему, когда приходилось держать перед кем-то отчет за прошлое, он просил «выручать его из беды» ветеринара Пахома Середкина: «У того голова — ходячий справочник». Но сейчас, пожалуй, единственный раз за полсотни лет пройденный путь воскрес в памяти с необычной ясностью.
Фотография. На ней плечистый худощавый парень, угрюмый, как будто даже злой, в полосатой рубашке и узком галстуке с маленьким тугим узелком. Таков он в прошлом — сельский учитель Корж.
От отца, острожского священника, Федя ушел двенадцатилетним подростком, и соседи качали тогда головами: «Не потрафил отцу характером — поповской просфорой подавился». Да, отца он, кажется, ненавидел с младенческих лет, любил только мать. Странная женщина! В ней уживалась привязанность к мужу — скупердяю, льстецу и бабнику, и к сыну — полнейшей противоположности отцу. Федя жил у дальнего родственника. Мать тайком от отца носила ему деньги, стирала белье. Благодаря матери удалось кончить гимназию.
Старожилы Раздолья рассказывали молодым, как в село пришел новый, учитель: сутулый, в куценькой, выше колен, шинеленке острожского гимназиста, с тощим заплечным мешочком. Был он неразговорчив, угрюм, в зеленоватых глазах его никто не видел улыбки.
Новосел оказался по вкусу раздоленцам: на детей не кричал, не выгонял из класса, никогда не жаловался родителям. Дети — народ чуткий: лучше, чем взрослые, чувствуют сильный характер и охотно ему подчиняются, Иная мать кричит, избивает ребенка до синяков, потом, забившись в угол, плачет сама: и совестно ей и жалко. А ребенок снова проказничает. А другая не повысит голоса, не ударит, а скажет так, что отрубит, — нерушимым законом звучит для ребенка ее слово. Был Федор упрям и невозмутим. Слезу из такого не выбьешь, пугать не пытайся — напрасно.
Привязалась к нему бывшая его ученица Маша Силинская: первая в хороводе плясунья и затейница. Вот она рядом с ним на обгоревшей карточке: круглолицая, со смеющимися глазами; на высокой груди в семь рядов бусы. Вспоминал Федор Сергеевич: сидел с ней на лавочке, возле церковной оградки, она смеялась, водила по его носу душистой веткой сирени.
— Засватаешь, Федя, пойду. С места мне не сойти…. Не веришь?
Федор Сергеевич недоверчиво качал головой.
— Куда же ты за такого… Без малого дочка ведь…
Вдруг заскрипела ограда — рядом мужик, плечи саженные…
— А, это ты, Игнат?
— Уходи, Федор, слышь, с ходу скрывайся: Симка Самойлов парней подпоил, тебя колошматить идут.
— За что?
— За нее, за Машутку… Сгинь, говорю, я хоть и разминулся с тобою, а все же не хочу, чтоб с рисованной мордой ходил. Уходи поздорову…
Федор Сергеевич ухмыльнулся:
— Передай, кто руку подымет, я не в ответе…
— Не храбрись. Их ведь-чертова дюжина, с ножами.
— Иди, не мешай.
Едва Булатов ушел, вокруг лавочки замкнулся круг парней. Их было с десяток, с подростками — вдвое больше. Купеческий сын Симка, чубатый, в лаковых сапогах, в рубахе из китайского шелка, сел рядом на лавочку.
— Двинься, душонка книжная, — грубо толкнул он плечом учителя.
Федор Сергеевич, не дрогнув, спросил:
— Кулаки зачесались, да? Один на один, честно, согласен?
Симка развернулся и наотмашь ударил в лицо соперника. Удар оказался настолько сильным, что Федор Сергеевич кувырком полетел с лавочки. Маша завизжала, с криком пустилась бежать по проулку.
— Помогите! Учителя убивают!
Корж встал, стряхнул свалившийся с плеч пиджачишко, неторопливо надел на руки. Кольцо вооруженных ножами парней сомкнулось теснее. Лица у парней свирепые, дыхание сдавленное. Симка развязной походкой подошел ближе, швырнул перед собой и ловко подхватил на лету за ручку финку,
«Банда!» — подумал Федор Сергеевич и, отирая рукавом под носом кровь, спокойно взглянул на обидчика. Тот ближе: шаг, полушаг, еще… Ноги Коржа дрогнули. Он прыгнул вперед, ударил. Нож взвился над головой и мягко шлепнулся в ладонь Коржа. Взмах, блеск лезвия — и Симка, крутнувшись на одной ноге, покатился под ноги парней. Кольцо охнуло, колыхнулось, прорвалось. Федор Сергеевич, не торопясь, достал носовой платок, отер потемневшее лезвие.
— На-ка, верни хозяину, — подал он нож стоявшему рядом парню, — какой брал, такой возвращаю.
Парень несмело взял нож, посторонился. Удивительно ровной, пожалуй, далее ленивой походкой Федор Сергеевич вышел из живого кольца и пошел вдоль церковной ограды. Сейчас затопают сапоги, кто-нибудь ткнет в спину ножом. «Лишь бы не оглянуться, не побежать!»
Спокойствие учителя парализовало парней. Только когда Федор Сергеевич миновал ограду и вышел на улицу, он услышал угрозы и свист летящих в спину булыжников. И хотя один из камней больно шлепнул его по лопатке, учитель не оглянулся и не прибавил шагу.
За ним, кажется, долго охотились. Но откуда бы он ни шел, к нему непременно подстраивались семейные мужики и, будто от нечего делать «точа лясы», охраняли от досужих «охотников».
Бедная Маша! Все же уговорила отца, вышла замуж за «нищего книжника». А жила с ним недолго. Три года два месяца. В то время, когда Федор Сергеевич вместе с другими красными конниками гнал генерала Деникина, Симка Самойлов ворвался с бандой в село и рассчитался с соперником. Беременную Машу он расстрелял, не позволил ей даже подняться с постели.
С тех пор Федор Сергеевич не женился. «Все недосуг, — оправдывался он перед матерью, — успею».
Федор Сергеевич завернул фотографию в клок чистой газеты, сунул в карман френчика: заложив руки за спину, подошел к окну. Отсюда даже в пасмурный, неласковый день было хорошо видно Раздолье.
Каждый дом напоминал председателю о прошлом, был тесно связан с историей его жизни. Теперь это не те дома, какие знал он прежде в годы учительства.
Вот хотя бы тот домик с резными вишневого цвета ставнями, с увитыми диким виноградником стенами. На месте его еще в дни коллективизации стояла покосившаяся, вросшая в землю мазанка. Вокруг ветхой, казалось, готовой рухнуть от первого же напора ветра избенки тогда теснились заросли сливы, а в разгороженном грязном дворишке был только один сарайчик с оголенными, напоминающими ребра скелета стропилами.
В избушке жила задавленная бедностью вдова тетка Люба и ее приемыш подросток Кузьма. Хозяин мазанки, муж Любы, когда-то первый на селе забияка, учился в ликбезе у Коржа, а когда наконец остепенился и женился, вместе с другой раздоленской голытьбой ушел в Красную гвардию.
Рассказывали потом, как в уездном городке Острожке он, забравшись на колокольню церкви, до последнего патрона в пулеметной ленте сдерживал казаков, прикрывал отступление своих товарищей. Когда же, обессиленного от ран, его хотели захватить в плен, он бросился с колокольни на мощенную булыжником площадь.
Вдова Люба чахла от нужды и горя. Водянка свинцом налила ее когда-то проворные сильные ноги, безжалостная старость вытеребила волнистые, цвета спелого колоса косы, смяла и изрезала сеткой морщин лицо.