На опушке дрогнул куст жимолости. Из леса осторожно, по-охотничьи, вышел высокий чернобородый человек в рясе. Цепким орлиным глазом он оглядел луг и, пригибая к земле голову, пополз по высокой траве. Около берега реки разведчик удобно примостился в кустарнике и, как подобает охотнику, стал терпеливо ждать добычу.

Прошел час, другой, третий… Наконец на противоположном берегу Гулкой послышались голоса. Самсонов вскинул к глазам бинокль. На зеленой долине, что полуостровом втиснулась в нагроможденье белых гор, появились сотни запыленных усталых людей. На спинах их изодранных, пропитанных потом рубах, точь-в-точь как у каторжан царского времени, четко выделялись крупные черные цифры.

По команде старшего конвоира люди под номерами сбросили с себя одежду и, опережая один другого, попрыгали в воду. Среди многих из них Самсонов сразу же распознал отличных пловцов, другие, видимо, те, что родились вдали от рек и озер, плескались у берега. От движения сотен человеческих тел вода в реке пенилась и кипела. В широком водоеме, где можно было бы, не мешая товарищам, плавать, как в море, люди, словно боясь оторваться один от другого, теснились.

Какой-то смельчак, отделившись от всех, поплыл к середине реки.

— Куда? — заорал сидевший в лодке немецкий солдат и выстрелил в воздух. Пловец, поспешно изогнув в повороте тело, нырнул в гущу товарищей. Из кармана рясы Самсонов достал блокнот и, вооружившись куцым огрызком карандаша, записал на первой страничке: «Охрана пленных — 24 фрица. Двое в лодке, восемь по центру во впадине, четырнадцать по краям на склонах».

— Вы-лазь! — послышался крик немца.

Пленные, фыркая и тесня друг друга, выбрались из реки, и уже через две-три минуты их понурый строй скрылся за белыми с пятнами зелени горами. Самсонов еще раз окинул взглядом спокойную гладь Гулкой и пополз по траве к лесу,

* * *

В воздухе еще витала прохлада ночи, а на улицах Марьянино уже появились люди. Вот, прижимая к груди белокурого мальчика, прошла заплаканная бледная женщина, вот с вязанкой дров на плечах торопливо перебежал улицу босоногий подросток, вот, опираясь на грубую палку, проволочилась, сгорбленная хромая старушка. Стоптанные до самых задников сапоги, длинная посконная юбка, широкий, с мужского плеча потертый пиджак и рваный грязный, как поломойная тряпка, платок — нищенка.

Изрезанное неестественно черными морщинами лицо старушонки наполовину скрывалось в платке, большие карие, не по возрасту молодые глаза смотрели на встречных людей с напускным безразличием. Грязная, покрытая синими пятнами рука старушки держала у груди наполненную молоком бутылку с бумажной пробкой. По-видимому, пить молоко старушке приходилось не часто, потому что несла она бутылку с большой осторожностью, как самую драгоценную ношу.

Медленным, очень неровным, порою расслабленным, порою упругим шагом старушка прошла через главную улицу и направилась к площади, где поблескивала золочеными куполами церковь. На каменном просторном крыльце храма сидели несколько бедно одетых женщин и два древних старца. Старушка доковыляла до крыльца и присела на одну из ступенек. Утреннее солнце уже расщедрилось на тепло, но старушке было холодно, у нее дрожали не только колени и руки, но даже и губы.

Крепко прижимая бутылку к груди, старушка с беспокойством смотрела на узкую, мощенную грубым булыжником улицу, и во взгляде ее сквозило такое нетерпение, словно она поджидала очень близкого, дорогого для нее человека. Откуда-то издалека послышался невнятный гул, старушка неожиданно встрепенулась, распрямила гнутую спину, и большие карие глаза ее широко раскрылись.

В конце улицы показались пленные. Они шли молча каким-то тесным сдавленным строем, покачиваясь на ходу.

Церковь — святое место. Рядом с ее порогом комендант приказал своим подчиненным не допускать грубости, и новые хозяева вели себя здесь значительно вежливей. В церковные праздники и воскресные дни конвоиры разрешали марьянинцам передавать здесь подаяния пленным.

Строй приближался. Женщины встали с крыльца, развернули узелки с подаянием. Наверняка все эти люди несли пленным последний кусок со стола, отрывая его от себя, от своих детей. Видно, уж такова природа русских — материнская жалость ко всем обездоленным. Пленные подняли головы, устремили на женщин благодарные взгляды.

— Смотри-ка, ожили! — мигнул соседу идущий впереди длинноногий с лычками на погонах немец.

Вытянув руки со своими подарками, женщины стояли понурив головы. Крайние пленные на ходу брали у них подаяние.

— Спасибо, родные! Спасибо! — несся по строю тихий взволнованный шепот.

Хромая старушка придвинулась ближе к строю, сунула бутылку в руки плотного с рассеченной бровью пленного.

— Пробку берегите, пробку! — зашептала она и, побоявшись, что пленный ее не расслышал, зашагала с ним рядом. — Пробку передайте Борисову.

— Спасибо, мамаша, я понял…

Тяжелый удар немецкого башмака отбросил старушку на мощенную булыжником мостовую.

— Куда, старая ведьма?

Приподняв голову, старушка вскрикнула. Над ней стоял обросший рыжей щетиной немец, и черное дуло автомата прыгало перед глазами.

Немец криво усмехнулся, вскинул автомат на плечо и с силой швырнул в нога старушке отобранную у пленных бутылку. Грязные молочные капли и осколки стекла брызнули на грудь и лицо женщины, и она закрыла глаза руками.

Ей показалось, что у ног ее разорвалась граната… Она попробовала шевельнуть ногой, оторвала от лица руки. Пленные проходили рядом, и подошвы их грубых ботинок стучали о мостовую, словно волны прибоя — угрожающе глухо. Не поднимая лица, старушка смотрела на затянутые в зеленые обмотки ноги, на вздутые пузырями в коленях грубые шерстяные брюки. Обеспокоенные глаза ее блуждали по обломкам бутылки, искали бумажную пробку… Но на мостовой ее не было. Значит, она либо дошла по нужному адресу, либо попала в руки охранников… Что же тогда будет? Что?

Стук подошв затихал, пленные миновали церковь. Чьи-то заботливые руки помогли старушке подняться с земли, бережно поддержали за плечи.

— Это вы?.. Вы, отец, Иннокентий? — вскрикнула старушка.

— Эх, мамаша, мамаша, — укоризненно качая головой, громко заговорил Самсонов. — Пора бы и знать. За такие глупости немцы стреляют на месте, — и, наклоняясь ниже, быстро шепнул: — Все в порядке, письмо на месте.

Потом снова громко, чтобы слышали все столпившиеся у входа в храм люди:

— Иди, иди домой, православная. Молись за то, что прошла мимо пропасти.

— Спасибо, отец Иннокентий,— окончательно оправившись от испуга, сказала Айна, и белые ровные зубы, блеснув на солнце, чуть было не выдали ее.

Монах перекрестил ее, ткнул в губы крест и энергичной, увы, тоже далеко не священнической походкой, зашагал к воротам церкви.

* * *

«Наш план рассчитан на спасение отважных и сильных, на тех, кто способен под пулями переплыть Гулкую и добраться до леса», — так писал Самсонов своему земляку — пленному капитану Борисову. И послание это, за которое чуть было не поплатилась Айна Черная, попало в руки того, кому предназначалось.

Это был дерзкий, граничащий с безумием план. Трое оторванных от армии русских солдат-разведчиков в самом центре фашистского логова решили вступить в поединок с вооруженными до зубов гитлеровцами. Они лежали в замаскированных мелких окопчиках, и яркое июньское солнце припекало их спины и головы. Сигнал установлен: на самом обрыве берега — один на другом два крупных, величиной с ведро, камня. Там, на лужайке, куда приводят купаться пленных, камней хватает.

«Будет ли ответный сигнал? — раздумывал Матвей Ананьевич, укладывая поудобней винтовку. — Кто-кто, а Борисов, этот сорвиголова, рискнет не задумываясь».

Самсонов тихо подполз к густому кусту боярки. Второй разведчик, загорелый горбоносый парень, встретил его спокойной улыбкой. На смуглых щеках парня курчавилась редкая желтая бороденка, испачканные землею руки сжимали винтовку с оптическим снайперским прибором.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: