— Благонамеренная личность, ваша светлость, — сказал Клокачев.
— Мои конфиденты благонамеренней, — отрубил Потемкин. — Ты, господин вице-адмирал, имей за ним примечание. И всю производимую им переписку с его корреспондентами в Крыму и Константинополе перлюстрируй и копии посылай мне. Все сие делать в полной тайности, со всякою осторожностью, дабы сей Антуан не пронюхал. Понял?
— Будет исполнено, ваша светлость.
— Государыня в наши пределы изволит шествовать. Херсон, а особливо порт, должен быть вычищен со всем старанием и блистать. О сем я предписал гражданскому губернатору, морская же часть должна первенствовать.
— Приложим все силы, ваша светлость.
— Ну ступай, коли более нету дела. Базиль!
— Слушаю, ваша светлость.
— Генералы скучны. Нет ли на прием какой мелкоты?
Попов знал, что Потемкин более всего любит беседовать с «мелкотой» — младшими офицерами. Он объяснял это так: обер-офицер, коли не вор, пребывает в нужде и не опасается открыть истину во всей ее неприглядности.
— Есть пехотный капитан, ваша светлость. Вторую неделю ходит.
Потемкин удивленно воззрился на Попова зрячим глазом. Другой, стеклянный, оставался невозмутим.
— Что ж это ты, Базиль, простого человека тиранишь. А ну впусти его немедля. Остальным объяви, что я занят и сбираюсь в отъезд.
Теперь пришел черед удивляться Попову.
— Как? Вы не изволили распорядиться насчет выезда. Стало быть, готовить?
— Готовь, готовь. Поедем смотреть, каково идет стройка. Там небось доселе зады чешут. Всех надобно погонять, иначе не двинутся. Скажи вдогон господину вице-адмиралу, что вскорости я сам к ним буду и всех распущу. А теперь впусти капитана.
Вошел капитан, переломился пополам и стал у двери как вкопанный. Лицо его было красно — то ли от робости, то ли от солнца, — глаза потуплены.
— Чего дверь загородил? Ступай сюда, садись, — сказал Потемкин тоном умягченным. Он понимал, что делается сейчас в душе служаки, не решавшегося заговорить.
Сел на стул боком. Мундиришко был заношен, зеленые рукава обтерханы до седин, руки приметно тряслись.
— Робеешь?
— Робею, ваша светлость. Пред столь высоким лицом…
— Пьешь?
— Как не пить, ваша светлость?
— По рукам вижу. Говори, чего пришел.
— Проигрался, ваша светлость, — с неожиданной откровенностью произнес капитан. — В пух и прах. Нищ, однако…
— Чего ж играл, коли нищ?
— В чаянии выиграть, ваша светлость. Из нужды, стало быть, вылезть. Теперь одно осталось — в петлю али стрелиться.
— Грех да беда на кого не живут, — назидательно произнес Потемкин. — Много ль проиграл?
— Четыреста рублен, — со вздохом отвечал капитан.
— А пьешь-то много ль? — продолжал допытываться Потемкин.
— Как все, ваша светлость?! На многопитие карман не тянет. Пять душ ребятенков не дозволяют особо.
— Это хорошо, что покаялся, — проговорил Потемкин. — Покаяния отверзи ми двери, гласит молитва. Помнишь ли?
— Как не помнить, ваша светлость?! Беспременно помню, каялся уж пред образом Богородицы Казанской.
— Господь грех отпустил, и я отпущу. Коли б солдат обирал — не отпустил бы, то грех великий, суду воинскому подлежащий. Солдат-то не обижаешь?
— Невозможно это, ваша светлость, — с твердостью отвечал капитан.
— Вижу, что невозможно. — Потемкин пробуравил его зрячим глазом. — По мундиру вижу. Ступай к Попову, скажи: я-де велел выдать тебе четыреста рублев на проигрыш да двести на мундир.
Капитан вскочил со стула как напружиненный, лицо его сияло.
— Ах, ваша светлость, благодетель вы наш, век за ваше здравие стану Бога молить…
— Моли Николая Угодника, он мой покровитель, — прервал его Потемкин.
— Дозвольте ручку облобызать, — бормотал растроганный капитан. — Истинно вы наш благодетель.
— Я не дама, руки не дам, — хохотнул Потемкин. — Ступай, ступай да более в игры не играй. Понял? И пей поменее, голова будет здрава.
Капитан пятился и кланялся, отступая задом к двери. Наконец она за ним захлопнулась.
Через минуту в нее просунулась голова Попова.
— Сколь выдать-то?
— А сколько капитан тебе сказал?
— Всего шестьсот.
— Верно сказал, — кивнул Потемкин. — Вот и выдай. Да прикажи готовить мундир да выезд.
Главною заботой Потемкина отныне было шествие ее величества. На всем пространстве от Петербурга до Тавриды кипели надзираемые его единственным зрячим глазом работы. Иначе быть не могло: следовало показать государыне, что он, Потемкин, рачительный управитель некогда пустынных земель, вверенных его управлению, что они оживлены и населены, что там, где паслись сайгаки, теперь пасутся тучные стада, поднялись новые селения и города.
Да, еще много неустройств, ибо нужны были силы Геракловы для того, чтобы оживить пустыни. Он, Потемкин, нашел в себе эти силы. Но он был один. Как ни старался подобрать себе энергичных помощников, это не всегда удавалось. Чиновники были косны, сребролюбивы, деньги, отпущенные на дело, утекали в их карманы, яко вода в песок, подрядчики думали лишь о наживе…
Ныне главной его заботой была новая днепровская столица — Екатеринослав. Он и обосновался в нем в ожидании явления государыни. И теперь надзирал и погонял, не давая никому спуску. Слухи о том, что он, Потемкин, набивает свой карман, были ложны. Он брал на свои нужды ровно столько, сколько было нужно на поддержание привычного образа жизни. Он был вельможа и привык к вельможеству, к роскошеству.
Григорий Александрович не терпел никаких ограничений. И государыня понимала его, ибо тоже не ограничивала себя ни в чем. А Потемкин был и оставался ее любимцем, несмотря ни на что. Ибо при всем при том она видела в нем прежде всего государственного мужа.
Он и был государственный муж при всех своих вельможествованиях, при всех причудах и мыслил широко и по-государственному. Причуды же стали притчею во языцех. По ним его и мерили большею частью, а вовсе не по делам.
Так или иначе, но пустынные пространства оживали под его рукою. Как ожила эта степь, где была заложена новая столица Новороссии — Екатеринослав. Он разлегся на трехстах квадратных верстах, протянувшись вдоль Днепра на двадцать пять верст. Жизнь уже пробивалась на всем этом пространстве покамест еще несильными ростками. Вдоль берега белели домики поселян, куры копались в пыли, на городских выгонах топтался скот.
Дворец Потемкина был все еще недостроен. Но уже поднялись молодые деревца в саду, окружавшем его, отражали солнечные лучи крыши двух оранжерей.
Облачившись в походный мундир зеленого сукна, Потемкин первым делом прошел в оранжереи. Садовник Бауэр торопливо семенил за ним.
Восемь ступенек вниз, вторая дверь, и его охватила прямая нега тропиков. Цвели гранаты и лавры, померанцы и лимоны. Деревца были в силе, и уж кое-где желтыми фонариками светились плоды.
— Созреют ли ананасы, Бауэр? Государыня едет, потчевать ее и министров будем.
— Дюжина непременно созреет, ваша светлость.
— Старайся. Должны мы удивить ее величество.
— Апельсины и лимоны тоже будут к столу государыни, — докладывал садовник. — Худо идут гранаты, но то фрукт капризный и неплодный. Он неба и воздуха требует. А вот финиковые пальмы, как изволите видеть, поднялись под крышу. И уж плоды завязались у некоторых. Однако их долго придется ждать. Прикажите, ваша светлость, завезти сюда еще два улья. Здешних пчел маловато уже.
— Экий сад эдемский, — радовался Потемкин. — Отдохновение средь худой зимы.
— В самом деле благодать, ваша светлость, — поддакнул шедший позади Попов.
— Про ульи слышал? Чтоб непременно вскорости доставили! — распорядился Потемкин. — В чем еще у тебя нужда, Бауэр?
— Лучший помет голубиный, — промямлил садовник, — да где его взять… Для плодоносности почвы здешней.
— Прикажу — достанут, — убежденно пророкотал Потемкин. — Ты не стесняйся, говори, что надобно. Здешнюю красоту питать надо щедро, ничего для нее не жалея.