— А клеветник, — спросил Иосиф, — приближенный, как я понял, к вашей особе?
Потемкин, молчавший дотоле, неожиданно произнес:
— А государыня с обычной своей незлобивостью и щедростью изволила отпустить его от себя, даровав ему четыре тысячи душ и сто двадцать тыщ довольствия для вояжа за границу.
Речь шла о Ермолове. Потемкин и Перекусихина знали, Сегюр догадывался, а Иосиф остался в неведении.
— Этот клеветник убеждал меня, что татар невозможно приручить, что они так и останутся дикими и будут вредить, сколь в силах. Однако князь блистательно опроверг его домыслы.
— Как вам удалось, князь? — обратился к нему Иосиф. — Говоря о том, что вы совершили подвиг необыкновенной деятельности, граф Сегюр, как я понимаю, имел в виду то, как вам удалось оживить эти пустынные земли, воздвигнуть города, такие, как Херсон и Екатеринослав. А что ваши новые подданные — татары? Они смирились с властью русских?
— Смею думать, что смирились, — отвечал Потемкин. — Я ведь начал с чего? С того, что даровал их мирзам и тайшам дворянские привилегии, всячески их обласкал, оставил в силе всех их чиновников, духовных и светских, всех мулл, кади и имамов, ничего не изменил в их правлении. А когда иные стали проситься к единоверцам в Турцию, я сказал: сделайте милость, скатертью дорога. И ручей этот быстро иссяк. Опять же поощрил создание местного войска…
— Кстати, а какова участь хана Шахин-Гирея? — Сегюр выжидательно глянул на Потемкина, полагая, что наступил на его мозоль.
— Он жил в почете и холе, хотя и вздумал жаловаться на меня государыне. Но как волка ни корми, он все в лес смотрит: хан стал проситься у государыни на волю. И ее величество по сродной ей доброте разрешила ему из Калуги, где он последнее время пребывал, возвратиться к своим единоверцам-туркам. Думаю, они его не ласкою встретили.
— А вы не знаете, какова его судьба?
Потемкин пожал плечами:
— Рано или поздно известимся. Обещаю, граф, сообщить вам. Однако ваши турецкие конфиденты не преминут отписать вам о нем.
— Опять вы корите меня моими турецкими друзьями, — вскинулся Сегюр. — Нет у меня там никаких друзей, а тем паче конфидентов, кроме нашего посла графа Шуазеля. С ним мне приходится переписываться по долгу службы.
Потемкин промолчал Содержание переписки обоих послов было ему хорошо известно — все письма перлюстрировались, а иной раз с них снимались копии. Некоторыми из них он располагал.
Это было полезное знание, несмотря на то что Потемкин располагал обширной сетью своих агентов как в Крыму, так и в Турции. Из их донесений он вывел, что турки хотят и боятся войны. Впрочем, он прекрасно понимал, что война неизбежна.
«Отодвинуть бы ее года на три, хотя бы на три, — думал он, — Я успел бы хорошо подготовиться». При всем при том он критически относился к готовности России вести победоносную войну. Армия была слабо вооружена. Черноморский флот все еще строился, а на него возлагалась главная надежда. В центральных губерниях был недород, и потому предвиделся недостаток провианта.
Однако, судя по всему, что было ему доложено, прыщ назрел и должен вот-вот лопнуть.
«Странно, — думал он, — и мы и турки боимся, однако избежать столкновения никак не можем. Почему бы это? Никто не желает уступать? Попятиться бы деликатным образом… Государственный интерес того требует…»
Но пятиться никто не желал и не думал. Греческий проект переполнял кровь и бился во всех жилах. Он стал делом его жизни. Все делалось во имя него, все решительно. Потемкин желал оставить свое имя в истории, как творец Греческого проекта — более всего. В грезах своих он видел себя в Константинополе, среди христианских святынь, российские флаги, полощущиеся на минаретах Святой Софии, коронование Константина…
Действительность была далека. В окна кареты бился духмяный степной ветер. Разговор увял. Кто подремывал, а кто погрузился в свои мысли. Их сопровождали одинокие деревья, машущие ветвями вслед, тяжелые дрофы, лениво взлетающие при приближении карет, и, конечно, эскорт всадников, время от времени переменявшийся.
Картина была однообразна на десятки верст. И все же в этом однообразии была своя приманчивость. Здешняя земля, не знавшая плуга веками, уже кое-где была распахана и засеяна. Это сделали ее новые хозяева — колонисты.
Вот показался хуторок с оградою из слег, ограждавший разве что от диких табунов, да и то достаточно призрачно, с колодцем, напоминавшим диковинную цаплю. Возле беленого домика, понурив головы, дремала запряжка волов, беспорточные ребятишки, завидев диковинный кортеж, бежали навстречу…
— Жизнь пришла на сии дикие земли, — растроганно произнесла государыня и, выглянув из окошка, помахала им. — Одарить бы их сладостями, но такое не предусмотрели, — огорченно добавила она.
— Само ваше явление есть праздник для тех, кто имел счастие лицезреть вас, мадам, — галантно заметил Иосиф.
— О, да вы говорите как искусный царедворец, — со смехом отозвалась Екатерина.
— Чему не выучишься за долгие годы во дворце, где иной раз можно помереть со скуки.
— Многие венценосцы находили себе разнообразные занятия…
— Вы тотчас приведете мне в пример Великого Петра, — поспешно выговорил император. — Знаю-знаю, он приказывал возить за собою токарный станок…
— А еще он был корабельщиком, плотником…
— Ловко орудовал топором, — вставил Иосиф. — Рубил головы…
— Что ж, и это надо уметь, — ничуть не смутилась Екатерина. — Обстоятельства принуждают государей к жестокости, разве не так?
— А вы, мадам, вы были жестоки?
— Наша государыня — образец доброты и кротости, — вмешался Потемкин. — Равно как и ее предшественница Елисавет Петровна, дочь Великого Петра.
— Могу только сказать, что я приказывала отвечать жесткостью на жестокость. Как в случае с самозванцем Пугачом, который предал лютой казни тысячи дворян, по большей части безвинных. Но я не мстительна, нет.
— Неужели вас нельзя ожесточить? — допытывался Иосиф.
— Огорчить, расстроить — да, ожесточить — вряд ли. Не могу вспомнить, чтобы я когда-нибудь была ожесточена.
— О, мадам, вы само совершенство. Я же бываю вспыльчив и в таком состоянии могу прийти в ожесточение, — признался император.
— А я полагала, что вы образец кротости.
— Кроткий монарх в мире жестокости… Помилуйте, мадам. Это противоестественно. И когда князь назвал вас кроткой правительницей, я усомнился. Простите меня, мадам, но я не поверил.
— Я прощаю вас, ибо снисходительна, и это все знают, — добродушно отозвалась Екатерина. — И тем не менее кротость есть одна из моих черт, нравится вам это или нет.
— Нравится, — поспешил заверить ее император.
— В таком случае давайте переменим тему. Что вы скажете, каков Херсон?
Император воздел руки ввысь. Этот жест, по-видимому, означал удивление либо восхищение.
— Вам нужны слова? Но они были произнесены здесь графом Сегюром. Совершить такое за каких-нибудь шесть лет можно только с помощью чуда. — И, оборотясь к Потемкину, добавил: — Не примите это за комплимент, князь, ибо я вообще-то никогда не делаю комплиментов. Разве что прекрасным дамам, к которым отношу и вас, мадам, — отнесся он к Екатерине.
— Вас, ваше величество, ждут еще многие чудеса, — заверил его Потемкин, — ибо мы находимся в преддверии Тавриды, которая сама по себе есть чудо из чудес, жемчужина, вправленная в корону России.
— Более всего трудами князя, — наклонила голову Екатерина. — И мы отметим их присовокуплением к титулу князя поименования Таврический. Князь Потемкин-Таврический…
— Светлейший князь, — поспешил поправить Сегюр.
— Само собою. По прибытии в Севастополь мы обнародуем указ. Доволен ли ты, князь?
— Доволен — не то слово, матушка-государыня. Счастлив тебе служить, дабы умножить славу и могущество России.
Карета ее величества выехала на берег Днепра. И встала. Ее стал обтекать поток карет, возков, телег — огромный государынин табор. Он привел в смятение все живое в этих почти безлюдных местах. Такого столпотворения — людского и конского — здесь не видывали. «Не война ли началась?» — с опаской думали редкие хуторяне, чье любопытство было возбуждено, но чувство самосохранения держало их подалее.