— О чем вас просит бывший генеральный прокурор? — щебетали неутомимые папарацци.
— Он просит… просит… передать ему результаты моих расследований, — нашлась швейцарская коллега обезумевшего юриста.
— Каких расследований? — опешила пресса.
— Бородино! — выкрикнула швейцарка единственное известное ей слово, так много говорящее всем жителям Европы. Откуда ей было знать, что жителям современной России это слово тоже кое о чем говорит?
— Ильич копает под Бородина! — перешептывались ведущие политики. — Кранты Палычу!
Обычных забав Ильичу уже было к тому времени мало. Группа его поддержки, состоявшая из сторонников крепкого хозяйственника и отборной криминальной элиты тех краев (впрочем, эти множества процентов на девяносто пересекались), не уставала поставлять ему жриц любви, но он уже отвергал стандартный секс и требовал крутого садо-мазо.
— Побей меня еще! — кричал он так, что журналисты, дежурившие за дверью, испуганно переглядывались. — Покусай! Поколи, я требую, я даю санкцию — поколи!
— Какого-то Пакколи требует, — шипели телерепортеры. — Тише вы, не слышно!
Неоднократный показ по телевидению пленки о похождениях Ильича доставил ему нешуточную славу. У него появился даже клуб поклонников — «За единственного политика, который реально может!». Эти люди выдвинули его кандидатом в президенты родины и организовали ему турне по ней с выступлениями перед массой.
— Как будем бороться с коррупцией? Что будет с президентской семьей? Что ждет прессу? — спрашивали его наперебой, и на все он отвечал единственным глаголом, заменявшим ему все остальные-…!
— Значит, сильная рука? — понимающе переглядывались обыватели.
— Зачем же рука! — ободрял их Ильич. — Хватит уже рукой! Слава Богу, сколько уже времени мы все рукой да рукой! Пора уже по-настоящему, как большие…
Слова его тонули в приветственном грохоте.
— Ильич научит вас любить Родину! — восклицали фанаты Ильича из числа его бывших клиентов, и только подозрение, что в душе нация по-прежнему целомудренна, удерживало их от организации эротического шоу с Ильичом в главной роли. В качестве Родины предполагалось использовать широкобедрую красавицу, но народ мог не понять.
За это время в стране сменилась власть, и новый глава даровал семье прежнего пожизненную неприкосновенность. Ильич толком не понял, что произошло, — он только услышал, что кого-то больше нельзя трогать, и выступил с резким протестом:
— Как это нельзя трогать? Всех можно!
— Он против неприкосновенности! — выл коммунистический электорат. — Ура Ильичу!
Но случилось так, что по части применения любимого Ильичева глагола у него нашелся серьезный конкурент. Пока он еще только призывал употребить Березовского и лично употреблял на экране двух никому не известных баб, исполняющий обязанности президента успел поиметь на глазах у всего народа целую область родной страны, а также основательно притиснул ее столицу, спасшуюся только ценой заверений в своей полной и безоговорочной лояльности. И.о. окончательно добил Ильича, представ на экране не с двумя, а с двадцатью двумя шлюхами обоего пола, которые с горящими глазами сладострастно облизывали его, и все вместе называлось серией предвыборных интервью. Эту пленку, в отличие от Юриной, народ смотрел ежедневно, и штаны его были мокры: у половины — от страха, у другой — от возбуждения.
— Как он их так укладывает-то? — завистливо спрашивал Ильич. — Тоже за деньга?
— Не похоже, — смущались его советники.
— Так как же?! — чуть не плакал Юра, но советники были бессильны ему объяснить, что если кто берет по-настоящему — тут уж не до вопросов, давать или нет.
— Когда были объявлены результаты выборов, Ильич не поверил своим ушам.
— Полпроцента?! — кричал он. — Пусть не первый пусть даже не второй, но полпроцента?! Да я вас всех, всех, всех!
Но — странное дело! — знакомого возбуждения он не чувствовал. Что-то было не то, что-то раз и навсегда сломалось, и, ощупав себя, Ильич понял, что именно Не вынеся нервного потрясения, он навеки вернулся в тот статус, откуда его так неожиданно извлекли жрицы любви. В ужасе упал он на родную землю, словно собираясь публично любить ее, и хриплый стон вырвался из его уст. Он долго катался по мартовской грязи, но вдруг кто-то сзади похлопал его по плечу.
Ильич обернулся и безумным взглядом окинул подошедшего. Перед ним стоял бывший и.о., ныне всенародно избранный.
— А! — горько воскликнул Ильич. — Глумиться пришел?
— Ничуть не бывало, — спокойно отвечал избранный. — Ты, значит, больше не можешь?
Вместо ответа Юра заплакал.
— Вот и отлично, — поощрил бывший и.о. — Будешь отвечать за мораль.
— За мораль? — Ильич задумался. Такая мысль еще не приходила ему в голову.
— Ну а как же? — вопросом на вопрос отвечал недавний и.о. — Кому ж еще за нее отвечать-то? Согласен?
— А ты ничего, — отвечал Ильич после недолгой паузы. Теперь он понял, что они все находили в этом невысоком, крепком дзюдоисте. Он потянулся к нему с поцелуем и, видя некоторую брезгливость в его глазах, добавил:
— Да это так, не думай. Чисто по-дружески.
— По-дружески — давай, — согласился бывший и.о. и подставил его трепещущим губам жилистую руку.
БУЙНЫЙ СМОТРИТЕЛЬ, или ПРОКЛЯТАЯ ШИНЕЛЬ
Подражание Гоголю
На том самом месте в Москве, напротив которого стоит Генеральная прокуратура, в начале 199* года, на заре десятилетия, вошедшего в учебники как Эпоха Большого Хапка, бронированная машина с генпрокурором задела бампером какого-то бомжа. Да такого вонючего, такого нечистого, с такой поганою рожей, что просто мое почтение.
— Тьфу на вас! — закричал бомж бесовским голосом, от которого птицы небесные содрогнулись и дети в колясках укакались. — Быть прокляту месту сему! — и погрозил прокуратуре кулаком, а для подкрепления слов своих сплюнул зеленым. — Ни один, ни один боле не удержится тут! — И тотчас весь затрясся и пропал злой старик, словно ушел под землю.
И точно: не было с тех пор счастья на Малой Дмитровке. Не говоря уж о том, что несколько раз разверзалась земля и вдруг, без причины, поглощала в себя иномарки, тошнее всего приходилось желтому зданию рядом с Институтом марксизма-ленинизма. Первым при свободе назначили Валентина, того, что победил путчистов, — но он, доселе государев любимец, пострадал через чепуху, фитюльку, тряпку, когда ничто того не предвещало. С каким-то щелкопером, бумагомаракою взялся он издавать протоколы дознания о ГКЧП — и был низвергнут за разглашение материалов следствия, хотя и до того все эти материалы были уж перепечатаны басурманскими журналами во множестве вариантов.
Сменил Валентина бородатый малый чудного вида по кличке Казаник, из самой Сибири, прозванный так то ли за сходство головы своей с казаном, то ли за казанское происхождение, то ли просто так, не пойми от чего, потому что и все у него получалось не пойми как. Сначала вознесся он тем, что уступил опальному Борису свою депутатскую охранную грамоту, а потом прославился какою-то особенною честностью, не позволявшей ему и близко выносить соседства лжи и казнокрадства. Сказывали старики, что, едва войдя в здание Генеральной прокуратуры, почувствовал он такую ломоту и как бы тошноту во всех членах, что изо рта его далеко выбежал язык, колена подогнулись, лицо посинело и руки судорожно ухватили воздух. «Душно мне!» — страшным голосом крикнул прокурор и, не вынеся такой плотности интриг и клевет, бежал не оглядываючись до родного Омска, да и там еще отпаивался три дни родниковой водою.
Настал черед Алексея, родом также из Сибири. Не одолел и он страшного проклятия: избавиться от заветной приставки «и.о.» не попустила нечистая сила. Квадратный, ладный собою, вознесся он тем, что нашел будто бы расписку одного Борисова воеводы, который стал неугоден царю, в получении тридцати золотых серебреников. Напрасны были уверения вельможи в том, что и сам он чист, и золотых серебреников не бывает, — воеводу низвергли, а храброго Алексея вознесли. Но едва вошел в роковое здание, набросивши только на квадратные плечи свои проклятую прокурорскую шинель, почувствовал он странное помрачение ума, от которого принялся вдруг кидаться на кукол, где бы они ему ни попались на глаза. Ни одной кукле, будь она хоть выставлена в блистающей витрине роскошного супермаркета, не было от него покою: он тут же кидался душить ее и, покуда не отрывал голову, не успокаивался. То было бы еще можно, и не таких видывала Русь затейников на своем веку, но кинулся он однажды и на куклу, изображавшую главу государства, — и, усмотревши в сем покушение, Борис низринул и его. Доведись несчастному безумцу жить в иное время, запахло бы пыткою, но в просвещенный век повредившийся и.о. отделался Лефортовскою башнею.