И это действительно оказалась она.
Она подошла к крылечку, остановилась, стащила с головы вязаный шлем и стряхнула с него снег. Она меня не видела.
Я молча смотрел на нее в тусклом свете, падавшем из оконца. Даже в этом свете было видно, как горят ее щеки и глаза и как тяжело она дышит.
– Вас отец здесь ждет, – сказал я. – Уже давно. Катерина подняла голову, пригляделась ко мне и ответила смеющимся низким голосом:
– Вот и хорошо. А я опоздала. Трудно идти. Снег сырой, прилипает.
– А где же ваша подруга?
– Да никакой подруги нет. Это я нарочно отцу написала, чтобы он не беспокоился. Я одна.
Она начала обтирать лыжи. Я смотрел на ее мелкие движения, на ее рыжеватые блестящие волосы, слушал ее свежий голос.
– Ну, теперь познакомимся, – сказала Катерина и протянула мне крепкую, горячую и мокрую от снега руку. – Говорят, раз люди встретились в эту ночь, значит, весь год будут видеться друг с другом.
– Да, если бы! – сказал я и смутился.
Она тоже смутилась, быстро взбежала по ступенькам и вошла в избу.
А снег все падал и падал на ее лыжи, прислоненные к стене, и на маленькие варежки, засунутые за ремни. И не то от варежек, не то от снега тянуло свежим и слабым запахом еще далекой весны, первых лесных фиалок.
1950
Встреча
Крым резко делится на две части: западную – нарядную, полную блеска, листвы, и восточную – каменистую, сухую, где летом только маки цветут на сухой земле и неделями висят над горами сонные облака.
В восточном Крыму бывал я летом. Потом приехал туда в конце осени. Я начал писать повесть, и мне хотелось уйти на время от напряженной московской жизни.
В этих безлюдных местах я выбрал самое уединенное место – уцелевший после войны низенький дом над морем у подножия горы Карадаг. Дом стоял в трех километрах от ближайшего поселка. В нем жила пожилая женщина Настя с дочерью Любой.
– Да живите, где хотите, – сказала мне обрадованно Настя. – Дом пока что пустой. Мы вам поставим стол и табуретку. И тюфяк у меня есть лишний. Из морской травы. И печка здесь хорошая, целая. Живите! И нам будет веселее. А то зимой штормы такие тяжелые, что мы с Любой, бывает, до самого свету не можем заснуть. Хотя, если правду сказать, штормы нам на руку.
Настя с дочерью работали на берегу, в нескольких километрах от дома. Они заготовляли гравий для ремонта шоссе, сгребали его в большие кучи. Потом приходил грузовик и забирал гравий. Каждый новый шторм намывал свежие валы гравия.
Настя с Любой возвращались домой к сумеркам. А потом Люба еще долго сидела при лампочке над учебниками: она заочно готовилась к экзаменам за последний класс средней школы.
Муж Насти работал до войны на цементном заводе. Когда пришли немцы, кто-то донес на него, будто он держал связь с партизанами. Зимним утром немцы ворвались в дом, взяли Настиного мужа и повели к морю. Они заставили его раздеться, войти по пояс в ледяную воду и дали по нему очередь из автомата. Море тут же выбросило его труп. Настя похоронила мужа у берега. Могилу она завалила камнями и запутала колючей проволокой.
По утрам Настя и Люба брали лопаты и шли на берег. Я оставался один и работал. В свободное время я уходил к Карадагу по узкой и опасной тропе. Тропа шла над самым морем и приводила к маленькой бухте под отвесной скалой. Вершина ее всегда терялась в тучах. Тучи эти были рядом. Я хорошо видел, как они медленно клубились. Когда налетал ветер, тучи начинали метаться из стороны в сторону, разрывались на клочья и падали на берег. Иногда в лицо бил дождь.
Но в конце декабря наступило безветрие. Шторм стих ночью, а утром глубокая тишина и теплота уже расстилались над пустынными долами побережья.
В это первое тихое утро мальчишка принес мне с почты телеграмму. Меня вызывали в Москву.
Мне не хотелось уезжать, но, раз надо, пришлось смириться. В оставшиеся до отъезда два дня я решил отдохнуть, заняться рыбной ловлей.
Я тотчас начал налаживать «самолов» – длинный шнур с несколькими крючками и тяжелым грузилом на конце.
Я никогда зимой не ловил рыбу в море и решил попробовать, что из этого выйдет. Очень долго провозился с «самоловом», а когда пришел на берег, оставалось часа два до темноты.
Я раскинул над головой «самолов» и далеко закинул его в воду. Конец шнура намотал на палец, сел на холодную гальку и стал ждать. Слоистые облака разошлись и открыли полосу чистого неба.
«Самолов» сильно дернуло. Я начал быстро выбирать шнур и вытащил морского окуня. Он переливался всеми зелеными и синими красками, какие, должно быть, есть на земле.
– Вот и поймали! – сказала у меня за спиной Люба.
Я оглянулся. Люба стояла на маленьком камне, где едва помещались ее ноги. Она старалась удержаться на нем, но это было трудно. То одна, то другая нога соскальзывала с камня, и Люба смеялась.
Потом Люба соскочила с камня и села рядом со мной. Я вытащил второго окуня.
– Я мешать не буду, – сказала Люба. – Посижу тут немного и пойду. В Якорную бухту.
– Что ж так поздно? – спросил я.
– Луна скоро взойдет. Я не боюсь.
– А что там, в Якорной? – спросил я. – Что за дело такое срочное?
Люба улыбнулась и ничего не ответила. Я вытащил еще двух рыбок. Облака незаметно ушли в сторону Феодосии. На темнеющем небе проступили звезды. С каждой минутой свет делался ярче, и наконец одна звезда заиграла на самом краю моря и отразилась в спокойной воде.
– Да это не звезда, – сказала Люба. – Это теплоход идет на Ялту.
Она помолчала.
– Теплоход идет на Ялту, – повторила она и незаметно вздохнула. – Мне уезжать отсюда и хочется и не хочется. А уехать придется: надо же мне дальше учиться!
Она опять помолчала.
– Только маму жалко, – добавила она. – Мама отсюда ни за что не уедет. Привыкла. Да и отец тут похоронен. Мама у меня робкая. Я вас про многое хотела расспросить, да мама не позволяет, чтобы я вам мешала.
Люба встала, поправила волосы.
– Ну, что ж, я пойду, – сказала она неуверенно и замолчала, как будто ожидая, что я ей отвечу на это.
Я молча стал сматывать «самолов». Он, конечно, запутался.
– Вы были в Якорной? – спросила Люба, взяла «самолов» и стала его распутывать. – Погодите, не дергайте!
– Нет, не был. А что там, в Якорной бухте?
– Да ничего. Есть один старичок хороший…
– А чем он интересный, этот ваш старичок?
– Интересный, и все! – ответила Люба. – Я рассказывать не умею.
– Пойти мне с вами, что ли? – спросил я.
– Как хотите. Он, конечно, обрадуется. Я ему про вас рассказывала.
Дорога в Якорную шла среди невысоких гор. Луна еще не взошла, но какой-то неясный свет падал на землю и помогал нам идти. По левой руке тянулся кряж однообразных горбатых вершин. В темноте они напоминали окаменелый караван верблюдов. На одном из этих каменных верблюжьих горбов много лет назад был похоронен известный поэт, уроженец этих мест. Я сказал об этом Любе.
– Я знаю, – ответила она. – Только я его не читала. Не достала его книгу.
– А что вы читали?
– Я много читала. И все помню. Колючки какие – просто идти невозможно!
Она остановилась и оторвала от платья колючку.
– А что же вы запомнили лучше всего?
– Что? – переспросила Люба. – Одни слова я запомнила. А чьи они, так это я позабыла.
– Какие слова?
– Да как-то их трудно даже вам рассказать. Неловко. Ну, ладно! Есть такие слова: «Человек создан для счастья, как птица для полета»?
– Есть.
– Ну, вот. Про них я и говорю. Это правильно сказано? Как вы думаете?
– Правильно.
Я замолчал. Молчала и Люба. Ночь лежала над побережьем. И почему-то эта ночь показалась мне необыкновенной, тогда как, если разобраться, в ней не было ничего особенного. Я думал о поэте, о поэзии… Может быть, это чувство поэзии родилось и от ночи, и от того, что рядом со мной шла загорелая, обветренная, сероглазая девушка и несла с собой целый мир мыслей, чистоты, волнения и веселости. А у меня все это вызывало едва приметную, но законную грусть оттого, что эта девушка только что входит в жизнь; она остановилась на пороге «страны чудес», а я уже прошел по этой стране далекий и долгий путь, и мне бесконечно жаль, что я не могу пройти его снова и снова.