Противник наступал и в направлении Калинина (Тверь), и в направлении Тулы — на Москву было нацелено более пятидесяти дивизий, стрелковых и танковых.
Старший лейтенант Егоров, воевавший в составе 33-й Армии, прибыл в Москву из-под Нарофоминска, что в 60-ти с лишним километрах от столицы и где проходила в день его отъезда линия фронта. Прислали его в обыкновенную командировку, да еще в совсем гражданское учреждение — в наркомат связи (который еще только готовился к эвакуации), чтобы «выбить» какую-то аппаратуру для штаба армии. Аппаратуру он, конечно, не выбил — всем было не до него, зато дышащий на ладан грузовой «газик», на котором он приехал, окончательно вышел из строя и в быстро наступавшей вечерней темноте, когда из-за строгого затемнения и посветить себе было нельзя, водитель основательно покопаться в моторе не мог.
Случилось так, что по переулку, где, взывая о помощи, с поднятым капотом стояла их машина, проходил Юрий, направляясь, как обычно, к Миле. Умаявшись от беспрерывных телефонных переговоров, от писанины, от знакомых лиц и голосов у себя на работе, он, словно дивной песне, внимал чертыханью (это если мягко выразиться) двух мужчин, нависших над мотором «газика». Один из них поднял голову, вгляделся в остановившегося Юрия.
— Все, командир, — сказал он ему. — Полный холодец. Не фурычит…
— Завтра заведем, товарищ лейтенант, — бодро откликнулся водитель. — Не сомневайтесь. А сейчас покемарить можно.
— Можно-то можно, Седых, только осторожно. Где?
— Я в кабине, а вы…
И тут в Юрии взыграл комплекс гостеприимного столичного жителя…
Чудны дела твои, Господи! Эпидемия страшной болезни почти уже добралась до сердца организма, называемого страной; охватила уйму жизненно-важных органов, перерезала множество вен и артерий, нарушила кровообращение, а суетливые кровяные тельца этого организма мечутся по каким-то своим обыденным делишкам, переговариваются обычными голосами, испытывают естественные чувства: в том числе какой-то своей вины, жалости и как следствие — необходимости оказать немедленную помощь, предоставив пищу и кров… Правда, не свой…
Если попытаться перевести эту претенциозную абракадабру на нормальный язык, она означает, что Юрий, не задумываясь, пригласил лейтенанта и его водителя к Миле — перекусить, а если нужно, переночевать.
— Спасибо, парень, — сказал лейтенант. Он был старше и мог позволить себе такое обращение. — У нас тоже кое-что с собой есть, не думай. А горячего чайку очень хочется. И супец неплохо бы…
Миля нисколько не удивилась неожиданным гостям, сразу пошла ставить чайник на керосинку. Запас еды кое-какой имелся — не без помощи Юрия: он приносил сюда паек, который получал у себя в Штабе, и то, что порою перепадало там в буфете. Гости достали из вещмешков фронтовые «сто грамм» в количестве двух поллитровок, хлеб, сало, бульонные кубики и еще — тоже в виде кубиков, но более крупных, — шоколадную массу (скорее, это было какао) с шероховатыми вкраплениями сахара. Такой вкуснотищи Юрий, пожалуй, никогда не ел! Он даже не растворял шоколадные кубари в кипятке, а просто пил с ними чай вприкуску. Позднее и он получал это лакомство, но очень быстро оно навсегда исчезло из обихода. Его вкус Юрий пронес через всю войну…
Лейтенант сказал, что фамилия ему Егоров, можно звать Сергеем, сам из Тульской области… Город Одоев знаете?.. Не знаете? Плохо. И Белёв не знаете? Ну, совсем никуда… А он как раз из тех краев…
Поговорить он, видно, любил, и в тот вечер ему подфартило: Миля и Юрий были профессиональными слушателями. Ни им, ни рассказчику не мешала даже воздушная тревога, объявленная по репродуктору: они не обратили на нее внимания.
Размякнув от водки и чая, Сергей ораторствовал почти без перерыва и останавливался только, чтобы вдохнуть и выдохнуть дым от папиросы или закурить новую.
Сначала он немного повспоминал о своем детстве. Почему вдруг? Возможно, оттого, что увидел над кроватью Милиной матери детские фотографии: Миля в разном возрасте, ее рано умершая сестра.
— …Да, и я был таким, — как бы удивляясь, говорил он. — Вас вон двое, а у нас в семье девятеро, семь выжило. Хорошо жили. Не бедно… Разносолы на столе, дай Бог каждому! Как сейчас помню… Я праздники любил. Вознесение, Троица, Духов день… — Он причмокнул: казалось, ему доставляет особое удовольствие произносить эти давно позабытые слова. — С утра ели капустные да гороховые пироги, творожную обмачку, мясо с картошкой, лапшу самодельную… Папаня Серого запрягал, на базар ехать. За хомутами… После Одоева деревеньки у нас идут — такие, со въездными воротами, забором огороженные в три жерди…
Кадры жизни в его кинематографическом рассказе монтировались вразнобой, но не потому, что монтажер чересчур пьян — просто как вспоминалось.
— …А ворота в ступицы старых колес тележных вставлены, и крутятся в них… Доходит?… Въехали мы в одну такую деревню, там гулянка идет, пыль столбом! Мужик рыжий к отцу привязался, в руке у него нож или топор, не помню. Отец ему: «Отойди, мил человек, затопчу конем нечаянно». А он: «Ты? Этой козой? Меня? Не желаю пущать! Слазь с телеги!..» Отец испугался — пили и дрались у нас вусмерть, — повернул, еле ускакать удалось — наш Серый грудью ворота выбил…
— На базар хоть попали? — спросил Юрий: ему хотелось, чтобы в рассказе была все же какая-то последовательность, логичность.
— Чего?.. Нет, хомутов в том разе не взяли. Зато, помню, отец икону Богородицы Белёвской купил… Поверите, нет, — рассказчик понизил голос, — когда потом иконы в печи сжигал, только Белёвская уцелела.
— А зачем сжигал? — не поняла Миля.
Сергей вскинул голову: всерьез спрашивает?
— Затем, что страшно, — сказал он. — Когда коллективизация началась да раскулачивание. Вас, небось, не раскулачивали?
— Нет, — признался Юрий.
Ему в голову не пришло тоже «похвастаться» — что и в городе не все безоблачно: только в их с Милей классе, например, из тридцати с лишним учеников у десяти, не меньше, отцов или матерей посадили, в том числе у него самого. Но такие вещи тогда широко не обсуждались, о них не принято было говорить, даже чтобы вызвать просто участие, сострадание.
— А к нам из города приезжали, — продолжал Сергей. — Из вашего тоже. Двадцатипятитысячники… Тьфу, не выговоришь! И прочие представители. Я тогда мальчишка был, в одну влюбился, помню, черненькая такая, с ревульвером! Ираида Филаретовна звать. Я для нее частушку сочинил. До сих пор не забыл. Исполнить?
Слушатели не возражали. Сергей пропел скороговоркой:
— Фортепьяно, фортепьяно,
Музыкальный инструмент.
Ты скажи мне, милка, прямо,
Меня любишь али нет?..
Теперь бы Юрий мог смело утверждать, что это была типичная припевка или коротушка, один из жанров народной лирики, построенная не на сквозном развитии темы, как большинство из них, а по принципу образного параллелизма. Но тогда он ничего этого не знал и ему было смешно и немного неловко за лейтенанта.
Вежливая Миля сказала:
— Ой, как здорово! Прямо настоящая!
— Поддельных не держим! — весело ответил Сергей, выпил еще рюмку и загрустил.
Водитель поднялся из-за стола, поблагодарил, сказал, пойдет спать в машину. Миля предлагала ему устроиться в комнате соседки, та уже уехала из Москвы, но он отказался. После его ухода выпили еще — водки и чая, Миля завела старый светло-синего цвета патефон, знакомый Юрию со школьных лет, так и стоящий с тех пор на тумбочке у дивана.
…Луч луны упал на ваш портрет,
— пел Утесов, выделяя звук «о» в последнем слове.
…Ждем вас во Львове,
— приглашал недавно еще польский, а ныне советский джаз-оркестр.
…Я вас ждал… И я ждала…