Юре повезло в этой школе: почти сразу появилось несколько закадычных друзей. Он еще больше сдружился с Витей, к ним присоединились упомянутые Коля и Андрей. Уроки были ему по-прежнему неинтересны, но дружеские отношения грели, захватывали — не хотелось, как раньше, под любым предлогом отлынивать от школы, наоборот: уже с вечера с нетерпением ждал следующего утра.

…Что они делали вместе, о чем говорили — разве вспомнишь? Никаких выдающихся событий за время их дружбы не происходило: им не случалось спасать друг друга от шайки вооруженных бандитов, вытаскивать из бурной реки или из горящего дома; смелость и благородство они могли проявить, и проявляли, лишь в малых делах: защищая честь друга от коварных и безжалостных нападок учителей, завуча, директора, нянечки, наконец; от клеветы и наветов со стороны какой-нибудь распоясавшейся девчонки или завравшегося мальчишки. Они были неразлучны на переменках; часто собирались у Коли в его комнатенке на седьмом этаже большого темно-серого дома на Садовой, где он жил с матерью и маленькой собачкой, которую редко (лифт в доме не работал), а может и вообще никогда не выводили гулять, отчего воздух в комнате приобрел устойчивый аромат, к которому, впрочем, быстро привыкали. Обычно, когда они вваливались туда после школы всей компанией, первое, что делал Коля, хватался за тряпку или газету, потом мыл руки и открывал форточку. Но это мало помогало. Хотя и не мешало дружескому общению — спокойному, на равных, без постоянного и стыдного опасения какого-либо подвоха, как то еще недавно было с Факелом.

Спокойствие — вот что обрел наконец Юра, и был так невообразимо рад, что прощал все грехи своей скучной школе, ее нелепым учителям, грозному директору Федору Федоровичу (по прозвищу «Федька Рощин, гроза слободки»), и сухой, педантичной (на самом деле, добрейшей души) Евгении Леонидовне, завучу.

(Кто скажет, почему директора школ измерялись всегда только по шкале «грозности»? Не есть ли в этом изначальная ущербность воспитательного процесса?.. Думаю, тут глубокие исторические корни: вожак обезьяньей стаи; глава полигамной первобытной семьи; предводитель племени дикарей; деспоты Ассирии и Вавилона, персидские сатрапы, синьоры средневековой Италии; грозные цари; великие вожди всех времен и народов — все они действовали силой, но не убеждением, унижали, но не возвышали, запрещали, но не разрешали. «Предводитель», «вождь» учебного заведения привержен тем же методам, и если ведет себя по-иному, это редкостное исключение из правил, вызывающее подозрение в глазах начальства и недоумение у подчиненных.

Во всяком случае, с точки зрения учеников директор — заведомый тиран, не человек, но робот, наделенный огромной властью, который призван все замечать, ничего не спускать, на все реагировать, за все наказывать… Многие учителя, и я, грешный, в их числе, в той или иной степени, следовали этому образцу.

Представьте себе удивление Юры, когда он увидел однажды зимним вечером на Тверском бульваре, как директор Федор Федорович играет в снежки с завучем Евгенией Леонидовной. Что у них роман, об этом ученики шептались уже давно… Они были неразлучны, эти два пожилых человека, и после войны тоже работали вместе в школе на Большом Гнездниковском. Какие-то любознательные мальчишки взорвали тогда во дворе школы найденную где-то гранату; одного убило, нескольких ранило; нужно было «реагировать», искать тех, кто «своевременно не проявил… не обеспечил… допустил…» И старого директора бесславно прогнали…)

Итак, впервые после давней и недолгой дружбы с Нёмой Кацманом, после утомительно-напряженных взаимоотношений с Факелом Ильиным Юра сейчас по-новому понял и оценил, что оно такое — истинная дружба, как много значит для человека; по крайней мере, для него. Он чувствовал, что готов ради нее на всё… Как ради любви — в книжках… И что с того, что Витька ругается, как последний извозчик, даже неприятно слушать, а Колька часто кривится и так ухмыляется, словно знает то, чего ты, дурак, не знаешь; что с того, что на Андрюшку сразу же чуть не все девчонки обратили внимание… Все равно, они трое — его лучшие друзья, и он уверен: если что, первыми прийдут на помощь. И он тоже, если у них чего-нибудь…

3

   В конце 34-го года убили Кирова. В то утро, выскочив из дома на сухую морозную улицу, как всегда, опаздывая, Юра не обратил внимания на траурные, красные с черным, флаги. В школе он узнал, что какой-то человек по фамилии Николаев стрелял в Кирова и убил его. Это произошло в Ленинграде.

Будет сильным преувеличением сказать, что на Юру произвело большое впечатление это известие. Он и не знал толком, кто такой Киров. То есть знал, конечно, что это очередной очень хороший человек, как все остальные вожди, руководители и соратники, но кем он был, кроме этого, и что делал, Юра не имел понятия.

Вообще смерть как явление мало еще тревожила его, тем более смерть незнакомых. Даже кончина Ленина, о которой он столько слышал на разных сборах и собраниях, видел картинки в учебниках и книжках, не вызывала у него скорбных чувств, и он в глубине души не понимал, зачем об этом столько говорить и писать. При этом он вовсе не был каким-то асоциальным, не от мира сего — знал, в основном, что творится вокруг, даже о том, что мы только что вошли в Лигу Наций; знал, что мы всегда хорошие, а они, там, всегда плохие; что они все время засылают к нам шпионов, которых мы своевременно (это совершенно ясно по кинофильмам) разоблачаем; слышал, что «живем мы весело сегодня, а завтра будет веселей» и что «жить стало лучше, товарищи, жить стало веселее»; знал о росте забастовочного движения в странах капитала, об эксплОатации (тогда это слово писалось еще через «о») человека человеком… В общем, кое-что знал… Но, как бы это сказать… не верил безудержно, безусловно во все… то есть, в то, что оно именно такое, каким его рисуют. Не то чтобы убежденно сомневался, а просто до конца не верил. И не потому, что знал нечто другое — скорее оттого, что не пропустил это через свой опыт, и еще по той причине, что просто уродился таким — недоверчивым, скептичным: вы там говорите, кричите, пишете, рисуете — но почему я-то должен всему верить?..

Если бы в тот день убили не Кирова, а Сталина, Юра тоже переживал бы не больше.

(В семидесятых годах автор разродился такими стишками:

Я в общем не сентиментален
И у восторгов не в плену,
Я при словах «великий Сталин»
И в детстве не пускал слюну…

То же Юра мог бы сказать и по отношению к другим вождям мирового пролетариата. И не потому, что не хватало слюны или знал о них что-либо компрометирующее — упаси Боже! Просто по природе своей не был предназначен для благоговения, идолопоклонства, для «культа личности», как впоследствии обозначил это безумие кто-то, вполне вероятно, из бывших самых ярых его жрецов…

Да, из нас вытягивали слюну, у большинства она волочилась по полу, но далеко не у всех. Да, многие пускали ее сами, нарочно, умело симулируя безумие, включаясь в него: ведь с сумасшедших и спроса меньше… Но, опять-таки, не все…)

По коридорам их школы, Юра не сразу приметил, ходили какие-то странные ребята — одетые по-заграничному, говорившие не на нашем языке. Это были поляки, они попали сюда через МОПР (Международная организация помощи борцам революции). Их родители были коммунистами, которые работали в подполье, сидели в польских тюрьмах, или просто те, кто рвались из буржуазной Польши в первую в мире страну социализма, страну всеобщего счастья и справедливости.

Через пару лет ученики-поляки уже влились в русские классы, и Юра подружился с одним из них — с Женей Мининым, курчавым, ширококостным, небольшого роста, очень способным к математике; последнее вызывало у Юры и зависть, и досаду, поскольку дальше таблицы умножения он сам намного не продвинулся.

После убийства Кирова тиски террора стали сжиматься все крепче. (Прошу прощения за стершуюся метафору, но то, что она обозначает, не сотрется никогда.) Постепенно, в последующие за этим два-три года, Юра все чаще слышал и узнавал об арестах знакомых и незнакомых людей, но сколького он еще не знал. (Не знал и о том, что именно тогда отца начали регулярно вызывать к следователю в Бутырки.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: