— Ты разве не знаешь? — удивился Шура Кацман.

— Сам ты не знаешь! Не мешай, а то…

— Они правильно говорят, — сказал кто-то. — Это из романа. Там девочка Козетта…

— Какая еще Козетта? — с отвращением сказал Юра. Отвращение относилось к самому себе: как он мог не знать — так много читает, целые дни сидит на зеленом бабушкином диване, возле зеркального шкафа, положив книгу на откидной валик… И вот: Кацманы знают, а он…

— Учитель называется! — сказал Лесин.

— Тише! — Юра постучал по столу. — Ты что стоишь, Грунина?

— Я же отвечаю.

— Ну, отвечай.

— Не буду, — сказала Грунина и села.

— Смотри, «неуд» поставлю.

— За что?.. Я же не могу так. Все кричат, подсказывают… А ты…

Она заплакала.

— Перестань реветь, — сказал Юра. — Ведь еще не поставил.

— Да, когда поставишь, поздно будет.

— Так… Теперь второй вопрос, — сказал Юра.

— Еще на первый не ответили!

— Верно. Кто будет?

— Я! — крикнул Нёма и побежал по проходу к доске. — Значит, когда это было, да? Это было, когда кардинал Ришелье решил все делать сам и управлять страной. Ему и фамилию такую дали — «Ришелье», потому что он за всех все решал. У него были гвардейцы, а у короля мушкетеры… А потом…

Нёма говорил громко, долго, и все молчали и слушали, и Юра тоже слушал. Он глядел на Нёму, на ребят, на Анну Григорьевну, на желтый двухэтажный дом за окном, выходящим на Мерзляковский переулок, но почти ничего не слышал и не понимал.

Нёма замолчал. Юра с удивлением взглянул на него.

— Все? — сказал он. — Правильно, садись.

— Какая отметка? — крикнул долговязый Волков с задней парты.

— «Оч. хор.», — сказал Юра. — Тише! Что смешного?

— Он тебе «Три мушкетера» рассказывал! — закричал Алданов. — Александра Дюма. А ты уши развесил!

— Сам ты развесил! Иди к доске отвечать!

— Не пойду!

— Пойдешь! Сейчас отметку поставлю.

— Получишь!

— Иди отвечай! — крикнул вдруг длинный Волков. Он не любил Алданова. — Ты ведь больше всех знаешь!

— Не ходи! — крикнул Лесин.

— Иди!

— Не ходи!

Кто-то замяукал. Стоял невообразимый шум.

— Прекрати мяукать! — заорал Юра. — Это ты, Алданов?

— А тебе что?

— Выйди из класса!

— Сам выходи!

— Выйди, а то…

— Попробуй!

— Давай следующий вопрос! — предложил Шура Кацман. — Какие нам Анна Григорьевна давала… «Почему писатель сравнил Гавроша с воробьем?»

«Каким еще воробьем? — подумал Юра. — Причем тут воробей?..» И ему стало вдруг невыносимо обидно, даже в носу защипало: воробей какой-то… Все смеются, некоторые даже грозят…

И тут раздался звонок: тетя Нюра, как всегда, ходила по коридорам с колокольчиком в руке. «Так быстро? Наверно, по ошибке…»

— Так, — сказала Анна Григорьевна и отошла от окна. — Все успокоились… Садись на место, Юра… Запишите задание на дом… Очень хорошо… Следующий урок арифметика. Его прове…

— Я больше не буду! — закричал Юра.

— Его проведу я, — сказала Анна Григорьевна. — Идите все на перемену.

— Отметки считаются? — спросил Васильков.

— Нет, — сказала Анна Григорьевна.

Все остальное время в школе и когда один шел домой — по Никитскому бульвару, потом через площадь, где памятник Тимирязеву, и налево на Малую Бронную — Юра не мог простить себе, что сразу не сообразил, о чем рассказывал Нёма, и почему до сих пор не прочитал роман В.Гюго «Отверженные». Интересно, есть он у них дома?..

По пути Юра, как всегда, прошел мимо невысокого здания еврейского театра, на афише которого написано (Юра знал это, не глядя): «Сегодня — „Три изюминки“, завтра — „Колдунья“». Или наоборот. Потом был большой красивый дом с эркерами, за ним — зеленый одноэтажный с забором, и на калитке жестяная дощечка: «Портной Лев во дворе». По булыжной мостовой Юра пересек Большую Бронную (ему всегда было обидно: почему «Большая»? Она же меньше их «Малой»!), и тут уже — красный кирпичный дом номер 10, соседний с ними, и у одного из подъездов обычно сидит толстый армянин, который не раз говаривал добрым и скользким, как его лоснящееся лицо, голосом: «Малшик, иди сюда!» Но Юра не подходил.

Только у перекрестка двух Бронных Юра перестал думать о сегодняшнем своем позоре, потому что вспомнил, что последнее время здесь гуляет огромный Джек, из породы сенбернаров, которые живут ровно двадцать четыре года — дольше, чем все другие собаки в мире. Но Джека сегодня не было. И толстого армянина тоже.

Юра свернул в арку двора, первое парадное налево, побыстрей взбежал на третий этаж — второй он не очень любил: там была полукруглая долька окна, дававшая мало света, — позвонил три раза. Три — любимое его число…

Мать уже не кормила брата Женю, как утром, бабушка не возилась на кухне. Обе сидели в столовой и смотрели на Юру, словно он что-то натворил… Может, тетя Аня успела сообщить по телефону о его позоре?..

— Люка, — сказала мать, — я хочу сказать тебе… ты должен знать… Папа сегодня не вернется…

— В командировку уехал? А куда? Опять в Алма-Ату?

— Он не вернется… скоро… Он не в командировке… Его арестовали.

Голос матери казался ровным, почти бесстрастным, да Юра и удивился бы, услышь он, что мать кричит в голос или рыдает; как, впрочем, и если бы она закатывалась от смеха или вообще безудержно веселилась. Все это было не в характере Надежды Александровны…

— …Как арестовали? Папу?.. По правде? — спросил Юра.

— Да, — ответила Надежда Александровна. — Утром его увезли эти люди.

— В тюрьму?! А что он такого сделал?

До сих пор Юра знал слово «арестовали» только по книгам (мистера Пикквика арестовали и посадили в долговую яму, которая, как ни странно, оказалась не в земле, а на поверхности, и где с ним был его неунывающий слуга Сэм Уэллер). Но Юра не мог предположить, не мог представить, что взрослые с давних пор хорошо уже знают то слово не по книгам и кинокартинам, а привыкли, притерпелись к нему и к другим, не менее зловещим — таким, как «страх», «голод», «заключение», «расстрел»… Не ведал Юра и о том, что разговорчивый и подвижный, задорно поблескивающий стеклами своего пенсне со шнурочком мамин дядя Евсей Ещин уже более десятка лет живет в постоянном страхе — за себя, за своих сыновей Михаила и Костю, за дочь Таню, потому что состоял когда-то в партии кадетов, даже выпускал газету «Нижегородский Листок»; а третий его сын Леонид был юнкером, белогвардейцем, служил в Добровольческой Армии в частях у генералов Молчанова и Каппеля, ушел вместе с ними в Маньчжурию. И уж совсем бы удивился Юра, знай он, что развеселый дядя Гриша Пиралов, муж маминой старшей сестры Любы, неуемный сочинитель шуточных стихов и шарад, всегда вносивший в их дом столько шума и веселья каждым своим приездом из-под Баку, — что этот дядя Гриша тоже живет в неизменном страхе и напряжении, в ожидании самого плохого — особенно после ареста своего брата, корабельного инженера Семена, и никуда не выходит из дома — только до школы, где преподает рисование ораве не слушающих его учеников, и обратно…

Юра не заплакал тогда, после слов матери, он не мог заплакать: такой нелепой, несуразной была сама мысль, что отца посадили в тюрьму. Ведь он не белогвардеец, не буржуй, не кулак какой-нибудь! Он хороший человек. Очень. И добрый. Все знают. Даже во дворе, даже на даче в Ухтомской, и в Мамонтовке. И он так много работает: приходит, когда Юра давно уже спит… Нет, они наверняка пошутили — как дядя Гриша или как бывает первого апреля («никому не верю»), когда говорят, у тебя вся спина белая, или подкладывают вместо мела сахар… А вернее — просто ошиблись…

— Папа ни в чем не виноват, — услышал он голос матери.

— Его очень скоро выпустят, — сказала бабушка, — а пока ты должен вести себя как след и слушаться.

В первую половину бабушкиных слов он не очень поверил — не потому что не хотел или знал что-либо другое, а просто привык все, что та говорила, заранее встречать с недоверием. Что касается второй половины фразы, то подобное он слышал от нее целыми днями напролет и пропускал мимо ушей…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: