— Помилуйте, как можно! У меня этого и в мыслях нет… Скажите, а в какие часы вам было бы удобно?

— Когда угодно, только не в рабочее время.

— Тогда приступим завтра же. К семи часам вечера я жду вас на телестудии.

* * *

Корому выделили крохотное помещение в той части студии, которая выходила на детскую площадку. Звукоизоляция была паршивая, в студию то и дело врывались шум и гам, крики детворы и жизнерадостный смех. Не беда, думал режиссер. Уличный фон несколько оживит мрачное содержание текста.

Вдова Габора Дарваша была одета в глубокий траур. Ей приготовили кресло перед светлым занавесом, режиссер отказался от всяких декораций или бутафории. Кором решил начать съемки без дублей. Если женщина устанет или даст волю чувствам, можно будет устроить перерыв.

— Нет, я не дам воли чувствам, и перерыв нам не потребуется.

Женщина села в кресло перед занавесом. Кором молча переглянулся со скупым на слова кинооператором: все готово, можно начинать.

— «Мы при смерти», часть первая. Вдова Габора Дарваша. Мотор!

* * *

— Мой муж скончался десять дней назад, на восемнадцатом году нашей не очень счастливой супружеской жизни. Не стану скрывать его имя, хотя телестудия гарантировала сохранение тайны; да это было бы излишне, муж пользовался такой известностью в ученых кругах, что каждый, кто был с ним знаком, тотчас его узнает. Его звали Габор Дарваш. Мы вместе учились на филологическом; по окончании я стала преподавателем венгерского и французского языков, а Габор — специалистом в области венгерской и финно-угорской лингвистики, то есть научным работником. Мы поженились на третьем курсе, долго мыкались по чужим углам, свою квартиру получили только через восемь лет — одна комната с нишей, — квартира вполне современная, но тесная. Конечно, мы легко могли бы ужиться и в одной комнате, если бы наши характеры хоть в чем-то были схожи; однако, к сожалению, моя общительность и словоохотливость, мое стремление всегда быть на людях не совмещались с врожденной серьезностью Габора, его страстью к научной работе и крайней неразговорчивостью; в иные дни он мог не проронить ни единого слова. По утрам Габор выпивал свой кофе — молча, мыслями уже в работе, — шел в университет, среди дня обедал в столовой, после чего занимался в библиотеке, а вечерами, поужинав простоквашей и хлебом с маслом, снова садился за письменный стол. Теперь оглядываясь на прошлое, я объясняю его страсть к работе и всю эту гонку тем, что Габор, возможно, как-то предчувствовал раннюю кончину и оттого весь отдавался науке, чтобы успеть после первой своей книги, которая пользовалась большим успехом в ученой среде, завершить и вторую. К сожалению, это ему не вполне удалось. С давних пор Габор жаловался на перемежающиеся боли в затылке, однако он слишком ценил время, чтобы тратить его даже на визит к врачу. Как называлась его болезнь, я думаю, не должно интересовать телезрителей. Последние два месяца перед кончиной он провел в больнице, состояние его было очень тяжелым, но потом боли вдруг отпустили, головокружения стали реже, муж почувствовал себя лучше, бодрее, и тогда Габора по его настойчивой просьбе выписали домой. «Он выздоровел?» — спросила я у лечащего профессора-хирурга. Ответом была долгая пауза. «Это всего лишь субъективное восприятие больного, — сказал наконец профессор. — Крепитесь, возьмите себя в руки. Мы сделали все от нас зависящее, но операцию, которая, возможно, спасла бы его, теперь делать поздно. Ему осталось жить считанные недели; даже месяца жизни я не мог бы обещать с уверенностью».

Из больницы домой я везла его в такси. Он попросил остановить машину возле университетской библиотеки, взял на свой абонемент несколько книг, и едва мы успели переступить порог, как он с головой ушел в работу. Признаться, мы долгие годы почти не говорили друг с другом дома, а если, бывало, и перемолвимся словом, то только в самых необходимых случаях. В тот вечер, когда я принесла мужу его неизменную простоквашу, Габор неожиданно вдруг заговорил со мной.

— Послушай, я знаю, ты говорила обо мне с профессором. Меня нисколько не волнует мое состояние, просто мне необходимы еще три месяца, чтобы закончить работу. Проинформируй меня о том, что сказал тебе врач.

«Проинформируй меня», «считаю нужным поставить тебя в известность», — таковы были характерные его выражения. Я буквально онемела. Да и что, собственно, я могла ему сказать? Что нет и не будет у него этих трех месяцев, необходимых для работы? Или мне следовало попытаться обмануть его? Я не могла решить, что лучше. Чтобы выиграть время, я соврала ему, что меня просили зайти в больницу на следующий день, профессор хотел бы прежде сопоставить данные всех анализов.

— Тогда проинформируй меня завтра, на какой срок конкретно я могу рассчитывать.

У меня был в запасе целый день, теперь можно было тщательно обдумать ответ.

Я прикидывала и так и эдак, взвесила все «за» и «против», после чего решила сказать мужу всю правду.

— Габор, пожалуйста, распредели свою работу в расчете на несколько недель…

Как вижу, необходимо объяснить, почему я приняла такое решение. Мой муж умел владеть собой, никогда не давал воли эмоциям, собственно, он вообще не выказывал своих чувств, если не считать первых месяцев нашей быстро угасшей любви — когда-то, еще в студенческие годы. С тех пор я перестала существовать для него, Габора занимала только работа, только структуральный метод исследования в применении к финно-угорским языкам. Я в таких вопросах не разбиралась и потому ничего для него не значила. Я могла быть одетой неряшливо или с иголочки, могла быть здоровой или больной, могла созывать любые, самые шумные компании гостей, могла крутить радиоприемник или запускать проигрыватель — Габор даже не поднимал головы от работы. Собственно говоря, и сам он не жил в обыденном смысле этого слова. Тело его было некоей функциональной конструкцией, приспособленной к выполнению определенной научной работы; у Габора не было своих особых желаний, ему никогда не хотелось поехать к морю, а в рождественский вечер он не подходил к елке. Мои слова о том, что ему осталось жить несколько недель, можно было бы сравнить, к примеру, с сообщением, что в стране иссякли запасы писчей бумаги, необходимой Габору для завершения его книги. Все это я обстоятельно продумала в тот вечер и в ночные часы, далеко за полночь, пока муж работал.

На другой день после обеда я придвинула стул к его письменному столу и села рядом с Габором. Мне дважды пришлось окликнуть мужа по имени, прежде чем мысли его вернулись к действительности. Наконец он поднял на меня глаза. Большого труда мне стоило произнести заранее подготовленную фразу. Ни один мускул в лице у него не дрогнул. Он снова уткнулся в рукопись; машинально перелистал страницы и только после, так как я все еще продолжала сидеть рядом, Габор наконец-то заметил меня.

Не поймите меня превратно, я не жалуюсь. Первую свою книгу, которая сейчас переведена на три языка, Габор даже не показал мне, когда принес домой авторские экземпляры. Он поступил разумно: я не поняла бы там ни слова. И все же в браке я не была несчастлива; меня не унижали и не оскорбляли, а равнодушие не вызывало боли, я с ним сжилась, и стало привычным чувство, что мне недостает чего-то: человеческого счастья или просто успеха в жизни. Возможно, вам покажется странным, но этим своим сообщением о его близкой смерти я впервые за долгие годы добилась успеха у мужа.

— Спасибо за откровенность, — сказал он спокойно, почти тепло. — Пожалуй, мне еще удастся поправить непоправимое. Да, кстати, скажи, ты случайно не умеешь печатать на машинке? Я мог бы диктовать…

— Случайно — умею.

— Слушай, Аннуш, да ты не жена, а золото!

Теперь я уставилась на Габора, как на чудо. Смотрите-ка, оказывается, он еще помнит, что меня зовут Аннуш… Я уточнила, чем практически могу быть ему полезна.

Общими силами мы по-новому расположили материал заключительного раздела книги — в расчете на трехнедельный срок. Теперь Габор и меня вкратце посвятил в суть предмета, чтобы от моей помощи было больше пользы. По счастью, голова у меня ясная, я все схватываю на лету, так что и тут я быстро подключилась и неожиданно поймала себя на мысли о том, что только теперь, на восемнадцатом году нашей с ним супружеской жизни, мне удалось добиться равноправия. Из машинистки я скоро сделалась помощницей, а затем и полноправной коллегой Габора. Каждые сутки у нас были разбиты на три смены: мы работали с утра, после обеда и потом до позднего вечера. Три недели — это двадцать один день, а в общей сложности шестьдесят три смены жестко напряженной работы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: