— Конечно, лишь при самых благоприятных обстоятельствах, если допустить, что ясность мысли не откажет мне до последнего часа.

Сохранится ли ясность мысли — это единственное, чего Габор боялся, страха перед смертью не было. Со смертью, заметил он однажды, нет никакого смысла спорить. Это не диспут, если у твоего оппонента на любые доводы один ответ: «Нет».

Теперь в перерывах между работой муж разговаривал со мной и на другие темы, не связанные с книгой. К примеру, о природе, которая сумела создать такой шедевр, как разум человека, но сама за многие тысячелетия ни на йоту не стала более разумной. Природа осталась верна себе: она инертна, равнодушна и глупа, какой и была изначально. Единственно верные нормы поведения — не бояться естественного хода событий, но пытаться пересилить природу и урвать у нее максимум возможного.

Так и поступал сам Габор. Он позвонил по телефону предполагаемому патологоанатому: свои почки, если те окажутся пригодными для пересадки, он завещает клинике. На том они и порешили. В один из тех же дней объявился начинающий режиссер, который намеревался отснять телефильм о смерти человека и — наряду с другими — о смерти Габора, если тот даст свое согласие. С режиссером они тоже договорились в два счета. Габор согласился сразу, с душевной радостью, и только поставил обязательное условие, чтобы ему не докучали расспросами и не отвлекали от работы суматохой и налаживанием аппаратуры. К сожалению, случилось так, что повторный звонок с телестудии пришелся на неделю позже, когда Габора уже не было в живых, и эта потеря остро ощутима для всех нас. Именно поэтому сейчас вы видите на ваших экранах меня, супругу умершего ученого.

Я пришла на студию, чтобы час за часом рассказать о последних десяти днях жизни Габора Дарваша.

Потому что вместо трех недель, как предполагалось вначале, у нас с Габором оказалось в запасе всего десять дней, то есть срок был урезан вдвое.

Науке известно, что болезнь, которая унесла Габора в расцвете лет, может протекать двояко. Либо она одолевает человека медленно, исподтишка, — как то предсказывал профессор, — и тогда процесс атрофии мозга затягивается на недели и даже месяцы. Однако существует и другая, форсированная форма развития болезни, врачи называют ее рапидной формой. Жизненные функции организма внезапно прерываются, и человек умирает. Именно такой, подобный цепной реакции распад, сразил Габора на исходе десятых суток после выписки из больницы, и через двадцать четыре часа, к вечеру одиннадцатых суток жизнь его оборвалась. Агония началась с того, что внезапно парализовало левую ногу, затем отказала и правая нога, и паралич захватил всю нижнюю часть тела. Приехал лечащий профессор, осмотрел больного и молча присел в ногах кровати. Само собой разумеется, что я заранее, еще по телефону, когда просила врача приехать, предупредила его, что муж знает всю правду.

— Итак, профессор, мне конец? — спросил Габор.

— В таких случаях мы, врачи, обычно говорим, что всегда может произойти чудо.

— В чудеса я не верю, зато мне крайне необходима как минимум неделя, чтобы закончить работу.

— Когда близок конец, тогда оказывается, что всем нам крайне необходима еще неделя, — сказал профессор. — Положить вас в больницу?

— Прошу вас, не надо.

— В таком случае я снова буду у вас завтра утром.

Всю эту ночь мы работали. Последний раздел — заключительная и обобщающая часть книги — был намечен лишь в общих чертах. Оставалась необработанной целая стопа заметок и тезисов, около тридцати машинописных страниц. Перед рассветом мы оба на час-другой забылись коротким сном, а рано утром я уже опять сидела за машинкой. К тому времени правая рука Габора была парализована, но рассудок был ясен, мозг его работал безукоризненно. Мне пришлось позвонить в больницу, чтобы отменить визит профессора: каждая минута у нас была на счету. Только один раз я оторвалась от машинки, открыла дверь участковому врачу, чтобы тот дал Габору обезболивающее. И тотчас продолжила прерванную работу.

— Послушай, — обратился ко мне Габор, — а что, если ты запишешь заголовки и я продиктую по пунктам, о чем там должна идти речь, ты смогла бы дописать последнюю главу без меня?

— Ты сам не принимаешь этого всерьез.

Габор вынужден был согласиться со мной. Попросил кофе. Пока я варила кофе, с ним случился припадок ярости. Впервые в жизни я слышала, как он вне себя кричит, ругается, сыплет самыми бранными словами. Из уважения к его памяти я не стану повторять те ругательства.

Зрелище было ужасающим. Обычно, когда человек бранится, он жестикулирует, размахивает руками. Однако руки у Габора были парализованы, и отчаянные проклятия свету извергало неподвижно лежащее тело. Я упоминаю о вспышке ярости лишь потому, что сама бессильна ее понять; проклинал Габор не врачей, не болезнь свою и не смерть, на чем свет стоит он поносил Арона Корома, молодого режиссера с телевидения, который вот уже вторую неделю не давал о себе знать.

— Трепач, негодяй, презренный обманщик! — кричал Габор. — Одурачить меня, как последнего олуха!

Никто его не звал, не упрашивал, он сам заявился! Кто тянул его за язык говорить, будто смерть — это не личное дело, а общечеловеческий акт? Это, видите ли, напоминание всем живущим, вечное назидание людям. Выходит, он бездарно позерствовал, блефовал, как это принято у всей их породы, у этих киношников! Самое бы время торчать ему здесь возле полутрупа, куда же, к чертям, он провалился со своей проклятой камерой? Пусть бы увидел весь мир, все люди, что человек есть червь ничтожный. Пусть бы уразумели, каково подыхать на полдороге, не завершив необходимейших дел, и все потому лишь, что мы начисто игнорируем тот мелкий факт, что человек, это гордое творение природы, — не более чем тварь! Мы приручили огонь, покорили моря, победили чуму, научились слагать стихи во славу рода человеческого. Так полюбуйтесь же, вот перед вами разумное творение, Габор Дарваш, и рука у него не держит перо, и он бессилен завершить дело, ради которого жил на свете. И вот об этих-то часах, когда разум мечется в разбитом параличом теле, о бессилии человеческом так никто и не узнает; так и будут люди жить дальше, как жили они доныне, с животной тупостью и слепотой, без оглядки на смерть!

Я застыла с чашкой кофе в руках, точно меня самое поразил паралич. По натуре Габор был человеком на редкость сдержанным, голос его никогда не срывался на крик; что же мне делать с этим чужим, незнакомым человеком, которого захлестывает бешенство. Я собрала всю свою волю. Громко, словно мне надо было пробиться сквозь глухую стену, я прикрикнула на него:

— А ну замолчи!.. Вот кофе… Выпей, пожалуйста, Габорка!

В тот же миг, точно по мановению волшебства, он успокоился. Может, от резкого окрика, а может, от ласкового обращения — «Габорка», — какого он не слыхал от меня со студенческих лет. Ласкательные слова были несовместимы с его натурой. Когда в характере человека нет и намека на слабость, незащищенность, то уменьшительные суффиксы здесь неуместны.

Я села рядом с Габором, подняла с подушки его голову и глоток по глотку поила его кофе, потому что сам он не смог бы поднести чашку к губам. Ему захотелось курить. И сигаретой он тоже затягивался из моих рук. Потом заговорил обычным своим бесстрастным и ровным тоном:

— Сожалею, что даже этого он не увидел, этот незадачливый телевизионщик.

— Чего именно?

— Нашего перекура.

— При свидетелях тебе было бы легче?

— Немного легче, — признался Габор. — Тогда мою беспомощность как бы разделили со мною другие люди. Ну, и этот перекур, когда сигарету тебе держит у губ другой человек, — пусть бы он тоже остался на киноленте, если не в памяти.

Фразы его я стараюсь, насколько возможно, привести дословно. Теперь, когда ярость отбушевала, он снова вернулся мыслями к незавершенной работе.

— Садись за машинку, родная, и больше мы никому не откроем дверь!

Эта фраза запомнилась мне потому, что за долгие годы он впервые назвал меня так: «родная».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: