— Что позднее он стал профессиональным певцом, а ты вышла замуж за другого человека. Прямо в голове не укладывается. Разве ты не любила его? Или тот, другой, тебе нравился больше?
— Бедняга Бела? За него мама стояла горой. По мне, твердила она, лучше аптекарь, который желает остаться аптекарем, чем инженер, который лезет в оперные певцы.
— Но ты, по-моему, была не из тех, кто боится ослушаться маменьки.
— Ты права. По сути, я сама сделала выбор в пользу Белы.
— Почему?
— Теперь и не вспомнить. Думается, я боялась Виктора.
— И неудивительно. Как я тебя понимаю! Скажи, почему ты его боялась?
— Кому это интересно? Все прошло и быльем поросло.
— Тебе не хочется говорить об этом?
— О чем?
— Что именно тебя в нем отпугивало?
— Его необузданность. Вернее, ненасытная страстность. Он делался невменяемым, стоило ему только увидеть…
— Что увидеть?
— Мою грудь.
— У тебя была красивая грудь?
— Да, очень.
— Тогда в моде была большая грудь.
— Моя казалась большой по контрасту с осиной талией.
— Ты носила корсет?
— Один-единственный раз надела, и он мне тут же закатил сцену. «Женская грудь — это моя слабость. И если еще когда-нибудь увижу на вас этот безобразный панцирь, то сорву его прямо посреди улицы».
— Чудовищно! Весь человек в одной фразе! Пожалуй, он действительно способен был это сделать.
— Вполне способен. Стоило ему заметить легкое колыхание блузки, и он себя не помнил: лицо его багровело, рука как бы сама тянулась к моей груди. Ну, а уж если он был рядом, когда я шла по лестнице!.. Однажды он точно дикарь набросился на меня.
— Где это случилось?
— В Музыкальной академии на парадной лестнице.
— На глазах у всех?
— К счастью, в тот момент поблизости никого не было.
— И что он делал в таких случаях?
— Да ничего особенного.
— Ты, наверное, со стыда сгорала?
— Вовсе нет. Он лишь приник лицом.
— Как это?
— Спрятал лицо свое у меня на груди.
— А что потом?
— Покачивался и тихонько напевал, как бы убаюкивал себя.
— Напевал? И что же он пел?
— Просто тянул какую-то мелодию.
— Вот скотина! И ты терпела?
— Я не могла ему противиться.
— А что произошло, когда ты вышла замуж?
— Что должно было произойти, по-твоему?
— Ты порвала с ним?
— Порвать с ним невозможно. Он стал приходить к нам на ужины. Мой покойный Бела души в нем не чаял, бедняга, а Виктор на каждое свое выступление присылал нам билеты в ложу.
— Твой муж тоже любил музыку?
— Нет, но ради меня он был готов на все. Купит, бывало, конфет, а как поднимут занавес, он изо всех сил пытается изобразить жгучую заинтересованность. Правда, во время сольных партий он, как правило, шуршал конфетными обертками, и меня это совершенно выводило из себя. «Перестаньте вы, наконец, шуршать этими проклятыми бумажками, единственный мой», — шипела я.
— Он что, назло тебе старался шуршать?
— Нет, конечно.
— И так-таки ни о чем не догадывался?
— Трудно сказать. Знаю лишь, что Виктора он уважал, меня он любил и ни разу ни словом не обмолвился на наш счет…
— А ты?
— Я тоже любила своего мужа.
— Разве не Виктора?
— К чему ворошить прошлое?
— Иначе и я не решусь открыть тебе всю правду.
— Ладно, будь по-твоему: я не любила Виктора.
— Ни до замужества, ни после?
— Никогда.
— Но не отвечала ему отказом?
— Ответить можно, когда тебя спрашивают. А Виктор зря слов не тратит. Кровь ударяет ему в голову, лицо становится пунцовое, и руки у него сами так к тебе и тянутся. И словно бы рук этих не одна пара, а несколько. Точно щупальца у спрута…
— Точно у спрута! Верно подмечено! Я испытала то же самое.
— Что значит — «то же самое»?
— До сих пор, как вспомню, так мороз по коже!..
— Выражайся яснее.
— Ах, ты не поверишь… Он меня тискал!
— Где же это?
— В такси.
— И за какие же места он тебя тискал?
— Точь-в-точь как ты сказала: всеми восемью щупальцами одновременно и везде, где только можно…
— Бедняжка!.. И как же ты вытерпела?
— Я была сама не своя. Онемела, забилась в угол и дрожала всем телом. Таксист несколько раз оглядывался на нас.
— Не говорила ли ты ему чего о «Мейстерзингерах»?
— В тот момент я не могла бы даже сказать, как меня зовут.
— Я к тому, что, когда с ним заговаривают о музыке, он выходит из себя.
— У меня и в мыслях не было выводить его из себя!
— Прошу тебя, Паула, успокойся.
— Не могу. Ощущение такое, будто я вся искусана бешеным псом.
— Попытайся заснуть.
— Мне страшно… А вдруг он ворвется и снова набросится на меня? Не то что спать, я глаз сомкнуть не решаюсь.
— Прими снотворное.
— Давай больше никогда не говорить о нем.
— Это я тебе обещаю.
— Даже имени его не упоминай!
— Не беспокойся, не стану.
— Мне до того страшно, что я не решаюсь вынуть свою вставную челюсть.
— Ну, так и не вынимай ее.
— Тогда я заснуть не смогу.
— Прими снотворное.
— Разве что со снотворным…
9
Письма
Гармиш-Партенкирхен
Миши обижен на меня. Это случилось впервые, и мне очень грустно.
А предыстория такова, что шестнадцать лет назад, на мюнхенском аэродроме он встретил меня словами: «Мама, я выполню все, что бы вы ни пожелали. От вас же прошу одного: держитесь подальше от наших соотечественников. Все годы, что я живу на Западе, я не общаюсь ни с кем из здешних венгров, а письма оттуда оставляю без ответа». — «За меня можешь быть спокоен, сын мой», — вот все, что я сказала.
И вот теперь, когда он возвратился из Баден-Бадена на два дня раньше срока, я как раз принимала у себя одну венгерскую чету; мы пили чай на террасе. Муж на родине был ветеринаром и здесь тоже работает по специальности. Он из очень хорошей семьи, широкообразованный молодой человек с безукоризненными манерами. Время от времени они с женой наносят визиты всем венгерским семьям в округе, но какое удовольствие они находят в обществе старой развалины вроде меня, право, не понимаю. Миши, заслышав венгерскую речь, сразу помрачнел. «Мы тут беседовали о наших общих знакомых…» — в растерянности попыталась я оправдаться. Миши кивнул головой, однако даже не счел нужным представиться. «Желаю приятного времяпрепровождения, мама», — сказал он и прошел в дом.
Это случилось позавчера. Вечером у меня не хватило духу спуститься к столу, и я попросила подать ужин в комнату. Я ждала, что Миши зайдет ко мне, но он не пришел. Что ж, он прав. И с тех пор я так и сижу в одиночестве, в своей комнате, наложив на себя добровольный арест, вполне мною заслуженный.
Кругом тишина, лишь мерно журчит фонтан. Я достала твои письма. Последнее письмо настолько взволнованное и сумбурное, что я предпочла перечитать прежние. Господи, как близки мы с тобою были! Какое удивительное родство чувств и мыслей, будто принадлежали они одному человеку, а не рождались в двух разных душах!.. Но разлука сделала свое дело. Так и бросаются в глаза какие-то новые, незнакомые мне выражения, провалы памяти, твои ошибочные утверждения. Вот читаю, например, что ты пишешь о смерти нашего дорогого отца. Неужели можно забыть, кто убил его? Я понимаю, что эта тема — не для письма, и все же ты смело могла бы признать, что наш отец достойно жил и столь же достойно умер. Ты всегда была Liebling, тебе грешно не помнить, как все было.
Эржи, нам нельзя терять друг друга. Я так боюсь за тебя! Воочию вижу, как ты в новых, неразношенных туфлях на опухших ногах ковыляешь по улицам Фюреда, среди толпы, с коробкой пирожных в руках, и лишена возможности сказать, что это не пристало тебе… Ты ли это? Подумать только: младшая дочь Скалла, моя родная сестра! Тот факт, что твоя подруга, эта дама приятная во всех отношениях, ни с того ни с сего убегает из санатория, свидетельствует о ее полнейшей бесхарактерности. А ты, вместо того чтобы удержать свою лучшую подругу от опрометчивого шага, еще и потворствуешь ей. Тут уж я просто слов не нахожу! Прежде я всегда была солидарна с каждым твоим поступком, но на сей раз отказываюсь тебя понять.