Сульфидин тогда у нас только появился, и его было трудно достать. Но Галя без раздумий сказала:
— У меня есть, мне дала его мама, когда я еще училась в университете.
Почему-то запомнилось, что когда через сутки пан Бошик пришел в себя и увидел у своей постели нас троих, услыхал наш разговор, то не то пошутил, не то серьезно сказал:
— Неужели я попал в польский госпиталь?
Мы вначале не поняли его слов, а потом сообразили, в чем дело. Пан Сцыба говорил по-польски, мы с Галей тоже разговаривали с ним на его родном языке, вот и получилось, что все трое у постели пана Бошика говорили по-польски.
— Я слышу только польскую речь,— тут же объяснил нам пан Бошик и почему-то этим всех нас смутил.
— Я поляк,— с гордостью произнес пан Сцыба.
— А у меня мама полька,—с улыбкой заметила Галя.
— Как вы себя чувствуете? — спросил я.
— Спасибо, вроде выживаю. Все это благодаря вам, доктор, и вам, мои друзья. Такое не забывается.
Когда пан Бошик стал выздоравливать, мы с ним много говорили, правда, говорил, в основном, он, а мне, признаться, было интересно его слушать, как и в недавнее студенческое время. Также как и тогда, не все я принимал, но многое меня волновало. Пан Бошик требовал, чтобы я постоянно снабжал его новостями. А были они для него не очень радостными. С приходом Советов в Западной Украине появились школы с украинским языком обучения, открывались вузы, новые больницы и поликлиники, театры, кинозалы, клубы — все это стало доступным для рабочих и крестьян, чего при польских панах, конечно же, не было. Национализировались заводы и фабрики, отдавалась крестьянам панская земля. Масса безработных, которые при польской власти жили в нищете, получили работу. Пан Бошик, слушая об этом, менялся в лице и прерывисто, сухо покашливая, говорил, стараясь не сбиться на крик, ведь могли услышать соседи по дому:
— Все это большевистская агитация! Все это временно! А потом погонят людей, как стадо, в колхозы, и тогда все поймут, какое это освобождение. Поляки были оккупантами, и эти новые «освободители» — тоже оккупанты. Да, в средних школах ввели украинский язык обучения, за который так долго боролись украинцы, но условия советской действительности очень скоро дадут о себе знать! Я объездил всю Львовщину, Тернопольщину, Ровенщину, Волынь и во всем хорошо разобрался. Правда будет на нашей стороне, победит наша правда! Уже арестовывают зажиточных селян — гордость нашей нации, высылают интеллигенцию — мозг нашей нации, вместо святой церкви насильно вводят коммунистическое воспитание, а вместо дефензивы появилось НКВД, которое арестовывает всех, кто имеет хоть малейшее отношение к ОУН, к нашему национальному возрождению. Даже школьников не жалеют, ты испытал это при поляках на своей собственной шкуре. Изменились, Улас, лишь оккупанты — были поляки, стали Советы. Скоро наш народ в этом убедится! А там еще и немец придет.
— Но согласитесь, пан Бошик,— мягко замечал я,— в то время я еще умел так говорить,— согласитесь, что при Советах стало намного лучше во всех отношениях, и в национальном вопросе они нас не притесняют, способствуют всеми новыми мероприятиями развивать национальную культуру. А то, что они объединяют наши земли в одну Украину, воссоединенную с русскими и другими национальностями, отнюдь не мешает нам, наоборот...
— О, ты же культурный, интеллигентный человек, а не понимаешь самых простых вещей, элементарной политики России. Ты серьезно произносишь такие слова, как «воссоединение», «непритеснение». Может, еще и немцев нашими друзьями объявишь. А я-то предложил нашему проводу ввести тебя в референтуру, назначить политическим воспитателем! — Пан Бошик даже приподнялся; я подмостил под его исхудавшую спину подушку, помог удобнее усесться. Наступил новый приступ кашля. Наконец он устало откинулся на подушку, закрыл глаза и, отдышавшись, уже спокойным, но жестким голосом проговорил:
— И те и другие — наши враги, но Советы опаснее. И если Германия пойдет на Россию войной, мы будем на стороне Германии, будем ее союзниками. Наши вожди уже ведут переговоры с немцами, но ты никому не должен говорить об этом. Я тебе доверяю, потому что верю тебе, верю, что из тебя выйдет настоящий борец за национальное возрождение. Во всяком случае, сегодня говорить об этом опасно, но у нас есть еще завтра.
Когда пан Бошик засыпал, я уходил из провонявшегося козьим жиром чулана к сонной Гале, она просыпалась, и мы подолгу говорили с ней о будущем, о том, кто у нас родится: мальчик или девочка. Будущее представлялось нам светлым и радужным. От чистой, аккуратно подбеленной Галей печки по комнате плыло уютное тепло, застывало мокрыми каплями на стеклах окон; иногда одна из капель падала на деревянный пол. Это был единственный звук, нарушавший наш покой. Тишина стояла такая, что слышалось, как за окном шуршали, падая на ветки яблонь, снежинки.
Новый год мы встречали всем нашим дружным учительским коллективом. Юрко Дзяйло принес нам из лесу пышную елку, ее украсили и поставили в самой большой Комнате, которая служила школьным залом. Верхушку ёлки убирала Сима Бронштейн. Она стояла на табуретке, то и дело поднимаясь на цыпочки, чтобы привязать к ветке сверкающий шар или шишку, вместо с ее руками тянулось вверх и платье, оголяя ноги, стройные, словно выточенные, в тонких шелковых чулках. Войдя в зал, я бы, может, и не заметил этого, но у двери с шапкой в руках стоял Юрко. Его гладко выбритое лицо было бледно, пальцы сдавливали шапку, словно горло врага. Он неотрывно глядел на Симу.
Моя Галя уже была тяжела нашим первенцем, и в ту новогоднюю ночь на учительской вечеринке мы только один раз станцевали с ней медленное танго, мотив его запомнился мне на всю жизнь — в Канаде его не играют, когда же из-за океана радио порой доносит этот мотив, меня будто охватывает тяжкой и вместе с тем сладкой волной далекого прошлого; передо мной встает Галя — я держу ее руку в своей, обнимаю уже слегка располневшие плечи; несмотря на свое положение, она танцует легко, движения ее плавны, а звук патефона так нежен, что у меня на щеках выступают горячие ручейки слез.
В тот новогодний вечер я танцевал со всеми подряд. У нас был дружный интернациональный коллектив: украинцы, русские, евреи, мадьяры, поляки. И все знали украинский язык, сами без подсказки учили его; даже русачка Вахромеева, по-волжски окающая, через полгода уже свободно разговаривала по-украински, ей никак не давались лишь слова «паляныця» и «пацюк»—она произносила их смешно и трогательно— «паланица», «пацук».
Пан Бошик частенько поучал меня как можно шире пропагандировать украинский язык, лучший язык в мире, но делать это надо, мол, осторожно, а то могут быть неприятности. Я не осторожничал, никакого криминала в пропаганде своего родного языка не усматривал. Не говорил только, что он лучший в мире, так как считал и до сих пор считаю глупыми спесивцами тех, кто выше других языков ставит свой. Ни «лучших», ни «худших» языков не бывает, есть лишь трудно усваиваемые и более легкие. Чем дольше я живу на свете, тем больше в этом убеждаюсь,— жизнь заставила меня изучить полдюжины Языков, начиная со славянских и кончая германо-романскими, а с тех пор, как у нас в доме поселилась Да-нян, беру у нее с внучкой еще и уроки китайского; когда мы втроем, стараемся говорить по-китайски.
Где-то под утро к нам в зальцу ввалился Юрко со своим приятелем. Оба раскрасневшиеся, под хорошим хмельком. Их угостили водкой и шампанским. Приятель, уронив голову на стол, тут же уснул. А Юрко, не умевший танцевать по-городскому, отплясывал под вальсы и фокстроты народные танцы. Это всем так понравилось, что кое-кто последовал его примеру. Первой в круг вышла Сима, взяла за руку Юрка, поначалу он оторопел, а затем вдруг пустился в пляс, все лишь смотрели да хлопали в ладоши. Не уступала ему и Сима. Она плясала не хуже его, и повисла у Юрка на руке. Он осторожно проводил ее к дивану, так они рядом и сидели, пока все, усталые и немножко хмельные, не стали расходиться. Юрко вышел с Симой, проводил ее до порога. Думаю, в ту новогоднюю ночь не было на земле человека, счастливее Юрка. Разве что только мы с Галей.