— Что вы такое говорите! Не надо!

— Почему же? Уметь не обманываться иллюзиями — это ведь не аморально, это необходимо.

— Но нельзя говорить это мне. Вы лишаете меня сил, вы подтачиваете их. А мне силы нужны…

— Для чего?

— Чтобы идти. Я должен идти. За себя… и за вас, если вы не возражаете.

— Как тебя понять?

— Очень просто. Да, так будет лучше всего: доверьте мне все, чего вы не осуществили. Я сделаю это за вас.

— Но, Анджей, — Януш взял юношу за руку, — мне ведь и самому неизвестно… я не знаю, чего я не осуществил. Как же могу я доверить тебе то, чего сам не знаю?

— Вы только скажите мне: «Анджей, иди». И я пойду. Знаете, дядя, мне самому этого не хочется, не хочется отказываться от всего, что мне кажется хорошим, красивым, единственно стоящим в жизни. Но сейчас — мы с Ромеком так решили, — сейчас я обязан выбрать, другое, как бы это мне ни претило, как бы ни противилось этому все мое существо.

— Этому противится сама природа человеческая.

— Нет, дядя. Человек очень сложная штука. Вы сами хорошо знаете это. Может, это вовсе и не противоречит человеческой природе. Бороться за свое, драться за свое логовище когтями и зубами.

— Я предпочел бы, чтобы ты сказал: бороться за человечность.

Анджей рассмеялся.

— Вы, дядя, весь в этих словах. Человечность — понятие очень неопределенное. Человечность завоевывается народом. Так по крайней мере мне кажется.

— Ну хорошо, Анджей. Взвалишь ты на себя эту тяжелую ношу. И чем это кончится?

— Обо мне вы не думайте, со своей ношей я сам справлюсь. Да и с вашей в придачу. И не думайте больше о том, чего вы не осуществили, все это я беру на себя.

— Мне немножко жаль тебя, дорогой Анджей. Я всегда мог думать шире и глубже, а ты в силу обстоятельств должен ограничивать себя. Ну что из того, что убьешь одного немца? Какое это имеет значение перед лицом тех событий, которые захлестнули наше время?

— А вы не думаете, дядя, что это может иметь какой-то символический смысл? Что уничтожение одного немца может высвободить скрытые силы?

— В ком?

— Во мне. Просто во мне! Высвобождение того, что нам не видно за ежедневной суетой. Не видно, но существует. Как в распаде атомов, о котором говорил вам профессор Марре Шуар. Вдруг проявятся скрытые силы.

— Но человек ведь не атом.

— Однако в каждом человеке таятся силы, о которых он и не подозревает. Может, и во мне есть такая сила? — И тут же Анджей ответил себе самому. — Нет, у меня ее нет. Но я создам ее. Перекую в себе все, что мешает моим целям. Я должен создать самого себя — а потом уничтожить…

— Что? Уничтожить?..

— Да. Не следует обольщаться. Меня уничтожат другие.

Януш снова пожал Анджею руку.

— Ты не должен обманывать себя, что совершишь нечто великое. Нет, это будет что-то мелкое, будничное. Никакого пафоса, никакого величия. Будет только страх, покорность со стиснутыми зубами. Не надейся, сегодняшний день тебе ничего не принесет.

— Никакой победы? — разочарованно спросил Анджей.

— Никакой. Победа не подвластна победителям, она существует где-то за пределами их деяний.

Анджей вздрогнул.

— Это очень страшно, дядя.

— Нет, не страшно. Обыкновенно. И ты и я, каждый из нас — это всего лишь один из номеров, одно из чисел. И не по нашей воле складываются в сумму эти числа. Они суммируются сами.

— И каков же будет результат?

— Э, если б мы это знали! Янек тоже не знал. А может, именно эта сумма их деяний и будет великой.

— Все равно, — все так же твердо сказал Анджей. — Все равно надо оставаться верным своим целям.

— Дорогой, — Януш улыбнулся, вспомнив Вевюрского, — только без пафоса, без лишнего пафоса. Все очень обыкновенно.

Анджей молчал.

— Жизнь обыденна, лишена торжественности. Она не похожа на театральное представление. Она подчинена будничному распорядку. К величию не приходят с величавыми жестами.

— Но я вовсе и не ищу величия. И что такое вообще величие?

— Нет, нет, — бурно запротестовал Януш, — оставим эти слова. И знаешь, о чем я хочу тебя просить?

— О чем?

— Никогда больше не будем так говорить — не будем произносить слова, которые мало что значат, когда они произнесены, и много — когда они только в мыслях.

— Вы не считаете меня романтиком?

— Это уж совсем другое — считаю я или не считаю. Я не хочу об этом говорить.

— Хорошо, дядя, — мягко сказал Анджей.

— И как бы там ни было, пойдем ужинать. Они поднялись со скамьи.

Глава двенадцатая

Равнина

I

… пустая, открытая и дикая равнина…

Адам Мицкевич

К осени 1942 года все как будто стабилизовалось. Во всяком случае, в жизни Голомбеков. Антек не возвращался, но Анджей и Геленка учились почти нормально. Панна Текла (были и у нее свои связи) раздобыла для Анджея арбайтскарту и устроила ему какую-то фиктивную работу в переплетной мастерской. Летом Анджею исполнилось двадцать два года. Был он стройный и высокий, но уже не такой юный, как тогда, во время похорон Эдгара. Удивленный взгляд Оли постоянно задерживался на нем. Когда Оля смотрела на младшего сына, она чувствовала что-то вроде испуга. «Необыкновенный мальчик», — говорила о нем панна Текла. «Красивый, но без сердца», — добавляла когда-то пани Шушкевич.

Началось великое сражение под Сталинградом. Как раз в это время решено было вызвать Антека домой.

В последнее время Анджей часто задумывался: где же, наконец, искать правильную, настоящую жизнь? Тем больше возможностей для этих размышлений представилось на пароходе, везущем его в Пулавы. Для поездки к Антеку решено было воспользоваться этим видом транспорта, как самым безопасным, — на железной дороге всегда было много облав. Выбрали пароход «М. Фаянс», отправлявшийся с варшавской пристани.

Был теплый осенний вечер. В общей каюте Анджей нашел себе укромный уголок, положил там рюкзак, а когда пароход, борясь с сильным в эту пору течением, оставил Варшаву позади, он вышел на палубу и сел на одну из боковых скамеек. Быстро темнело. Бурая вода пенилась за бортом. С обеих сторон тянулись низкие берега, покрытые порыжелым ракитником. Лишь вдалеке темнели деревья; среди них кое-где высоко поднимались тополя. Но дома стояли на таком расстоянии от реки, что с парохода не было видно даже крыш.

Вопрос: какая жизнь правильная? — относился, разумеется, не к этим безлюдным берегам, которые, казалось, дремали испокон веков вдали от всех страстей, а к тому, что творилось на пристани и на пароходе. Все, что громоздилось и шумело на пристани, здесь, на пароходе, старалось стать тише, незаметнее, скрыться от чужого глаза.

Наконец установилась полная тишина. И пассажиры, и экипаж, и буфетчица, похожая на ту буфетчицу, что описана Богушевской, — все попрятались в углах и закоулках парохода. Вокруг стало так пусто, что Анджей остро почувствовал свое одиночество.

Давно уж он не испытывал этого чувства. Все, что было пережито по возвращении из Пустых Лонк после разгрома, пронеслось галопом. Эти три года он жил словно белка в колесе. С удивлением Анджей оглянулся назад: да, почти три года.

Быстро, лихорадочно быстро промчалось время. Это было похоже на игру в колечко или в кошки-мышки, где фантами были человеческие жизни. И все же эта игра, сопровождающаяся выстрелами, заставляла как-то острее ощущать, что ты еще живешь, существуешь.

Пароход уходил все дальше вверх по течению, все плотнее становился ранний и мглистый осенний сумрак, и Анджею стало казаться, что заботы минувших лет спадают с него, как спадают с деревьев листья — так же не сразу, постепенно.

Стало прохладно, но идти в каюту не хотелось. Анджей наслаждался раздумьем, желая продлить его как можно дольше. А заодно и тем, что только сейчас обнаружил в самом себе.

Только сейчас он понял, как сильно изменился за эти три года, как возмужал.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: