Оглядываясь назад, на себя в Пустых Лонках, он удовлетворенно улыбался, но было немного и жаль того, прежнего Анджея. Наивный щенок! Он думал тогда, что властен управлять собственной жизнью. Это оказалось опаснейшим самообольщением.
Все, что происходило с ним в течение минувших трех лет, — он всегда вел счет этим трудным годам с момента исчезновения отца на шоссе, хотя «все» началось, собственно говоря, еще раньше, — как-то переломило жизнь Анджея. Удары посыпались со всех сторон, били по голове, не давая прийти в себя. Щека, рассеченная кнутом на шоссе под Сохачевом, казалось, и сегодня горит так же, как и в первый день; этот кнут словно подгоняет его, и он, кружась и вибрируя, как заведенный волчок, не может остановиться, осмыслить, понять свои переживания и чувства. И когда он оглядывался сейчас на себя тогдашнего, в Пустых Лонках, ему хотелось смеяться над этой наивной верой, будто он сможет построить какую-то «собственную» жизнь.
Густые заросли лозы тянулись по берегам сплошным валом. В это время года густая листва лозняка приобретала темно-желтый, коричневый в тени, цвет. Деревья и кусты казались выкованными из жести или из меди. Туман, поднимавшийся с прибрежных лугов, позади зарослей густел и тонкой голубой завесой простирался над окружающей равниной.
Мглисто-голубые и золотистые просторы, погруженные в глубокую осеннюю тишину, в которой все отчетливее слышалось постукивание пароходных колес, казались совершенно безжизненными. Не то чтобы места эти были покинуты жителями, нет, но они погрузились в такой глубокий, беспробудный сон, что исключалось всякое проявление жизни. Не видно было ни труб над крышами, ни дымов между широкими лентами лесов, темневшими за голубой завесой тумана.
Это сонное молчание укачивало Анджея, но не усыпляло, оно успокаивало его, словно обнажив перед ним всю тщетность прежних тревог, усилий и беспокойства. И в то же время будило мысль: постепенно все пережитое увиделось ему в какой-то отдаленной и более широкой перспективе. Где же искать настоящую жизнь? Мысль эта, давшая толчок его раздумью, как бы разветвилась и повернула его к прошлому. Он понимал, что сон — это еще не жизнь. Но был ли это действительно сон?
То был самообман — сейчас он понимал это. Смотрел на заросли лозы и не мог проникнуть взглядом сквозь их медное нутро. Что-то там, за ними, происходило, что-то таилось. Но что? Этого Анджей не знал.
Все, что он делал до сих пор в Варшаве, казалось сейчас таким незначительным, чем-то вроде довольно мелкого и нелепого пари: поймают — не поймают. Имеет ли это хоть какое-нибудь значение? И тайные университетские занятия: лекции в частных домах и философия, которую им читали профессора и которая была в явном противоречии с той наукой, что преподавали ему варшавская улица, варшавский рынок, варшавское предместье. Время, потраченное на эти занятия, — потерянное время, хотя и заполненное каким-то материалом. Материал этот — суррогат, не имеющий никакой ценности рядом с непреложными жизненными фактами.
Таким фактом было продвижение немецкой армии. Занят Киев, немцы перешли Днепр. Это еще не было их окончательной победой, но они уже торжествовали ее. Анджей задумался, почему он равнодушен ко всему этому? Ведь ясно, речь идет об уничтожении не только целого государства, но и целого народа. Это и есть цель немцев. Осталось только подождать, что даст последний, решающий бой.
И кто знает, может быть, молчание этой равнины на обоих берегах означает примирение с судьбой, готовность отойти в небытие. Может быть, это последние дни?
Тьма и туман сгущались, берега стали совсем неразличимы, но Анджей тешил себя надеждой, что вот-вот выглянет месяц.
Унылую тишину нарушило внезапное появление невысокого человека, который вынырнул из темноты и сел на скамье рядом с Анджеем. Он был еще не старый, но изможденный и худой. Анджей вздохнул — у него не было никакого желания разговаривать. Но человечек после минутного молчания решительно начал:
— Вы едете в Демблин?
— Нет. В Пулавы.
— Ага. В Пулавы.
Человек, по-видимому, ждал, что Анджей спросит, как обычно в таких случаях: «А вы?» Но Анджей молчал, и тогда он сам пояснил:
— А я дальше, за Казимеж, в Петравин.
Анджей понял, что избежать разговора не удастся.
— А далеко это — Петравин?
— Еще часа четыре будем ползти до Казимежа. На этой лайбе…
— Это где-то уже недалеко от Завихоста?
— Э, нет, еще порядочный кусок. Это только так кажется. На такой реке никогда точно не измерить расстояние.
Голос у незнакомца был спокойный и приятный. Анджею хотелось его слушать.
— Вы едете в эти края впервые? — спросил он.
— Что вы! — ответил человечек. — Каждые две недели туда езжу, а то и каждую неделю…
— Так вы уже знаете эти места?
— Знаю, хорошо знаю.
— Ну и как?
— Да как… как всюду. Везде одинаково. В Пулавах недавно повесили ксендза на мосту.
Анджей не считал возможным разговаривать с незнакомым человеком на подобные темы.
— Вам уж, наверно, наскучило, — спросил он, — так вот ездить и ездить?
— Что вы, тут не до скуки. Сегодня еще хоть небо чистое, будет луна. Но в темные ночи, в дождь пароход стоит здесь до рассвета. Каждый раз течением намывает новые мели, а русло никто не изучает. Некому этим заняться.
— Но для чего же вы ездите?
Человек печально развел руками.
— По профессии я флейтист, флейтист оркестра Варшавской оперы. Что же мне делать? Ходить по дворам?.. Так уж лучше ездить за мясом.
— А, так вы за мясом… — пробормотал Анджей.
— У меня четверо детей, надо кормить их. Жена немного торгует, печет хлеб. Кое-как тянем. У меня пока еще, — он постучал по скамье, на которой сидел, — ничего не забрали.
— Наверно, хорошо прячете, — заметил Анджей.
— Вы даже не знаете, какие у них тут есть тайники, у этих речных матросов. Однажды в Демблине был такой обыск! Сантиметр за сантиметром облазили — видно, кто-то донес. И поверьте — ничего не нашли.
— А было что найти?
— О! Я тогда целого поросенка провез, и немалого — сто сорок килограммов!
— Действительно, смело.
— Не смелость это, а необходимость, — сказал флейтист.
Не дождавшись месяца, пароход остановился у берега. При слабом свете, который шел из кают парохода (на время стоянки огни на носу погасили), видно было беспокойное, но бесшумное колыхание блеклых стеблей аира и камыша. Наступила такая тишина, что и флейтист притих. Опустив голову, он будто прислушивался к чему-то, что исходило от низкой и бескрайной равнины.
Вдруг он достал из-за пазухи маленькую флейту, пикулину, и, приложив ее к губам, засвистел совсем как птичка. Анджей вздрогнул.
Флейтист отнял флейту от губ и с улыбкой (Анджей по голосу почувствовал, что он улыбается) сказал:
— Это у Скрябина во Второй симфонии такие пташки. Эту партию всегда играю я. Если есть где-нибудь птичьи голоса — в «Пасторальной» или еще где-нибудь, — не первая флейта исполняет, а только я. Никто так не умеет…
И он опять заиграл. То был уже не птичий свист, полилась мелодия, такая знакомая, такая волнующая! Анджей вполголоса подпевал:
Мать часто пела это по просьбе Эдгара, и Анджей слушал за дверью. Он не решался войти в комнату — мать не любила, когда сыновья слушали ее.
Это было еще на улице Чацкого. Теперь мать больше уже не поет.
Сердце у Анджея сжалось. Ведь мать еще существует, это она послала его за Антеком. Мать хочет, чтобы Антек приехал, хочет собрать их всех на Брацкой…
При воспоминании о Брацкой Анджея передернуло. Он чувствовал себя очень чужим в этом аристократическом, некрасивом, неудобном доме. Дом был и красивый и удобный, он это хорошо знал, но ему там было плохо и неуютно. Нет, не станет он уговаривать Антека возвратиться…