— Есть такой профессор в Париже. Имя его — Марре Шуар. Слыхал ты о нем?
— Нет.
— Никогда?
— Никогда.
— Вот-вот. Удивительно, как вы там ничего не знаете, что делается на земле. Право же, это невыносимо.
— Ты-то что об этом знаешь?
— Опять твои формулы ксендза-святоши. И это называется освобождением человека!
— Так что же этот твой ученый француз?
— Буржуазная наука для тебя не имеет значения, так стоит ли рассказывать!
Анджей даже не заметил, как в споре с этим человеком, который был намного старше его, перешел на развязный тон. Темнота, царящая в каюте, как бы растворила незнакомца. Анджей словно говорил с самим собой. Или, может быть, с ангелом? Он будет стоять на своем, будет бороться с ним до рассвета.
— Мне об этом французе говорил Мышинский. Марре Шуар утверждает, что расщепление атома развязало такие силы, которые не только не дадут человеку овладеть ими, но даже погубят его.
Незнакомец снова поднялся на локте, и лицо его опять попало в полосу света. Анджей увидел, как презрительная усмешка мелькнула на его губах.
— Так вот, речь идет именно о том, чтобы эти силы оказались в руках тех людей, которые используют их на благо человечества.
Анджей опять фыркнул.
— И ты в этом уверен? Ты уверен, что гигантская сила, находящаяся в руках человека, пусть даже самого лучшего человека, не принесет с собой в мир наиопаснейший соблазн?
— Речь идет о том, чтобы сила эта была в руках общества.
— Общества, общества! Политика исключает общество. Разве Сталин — это общество?
— Сталина вынесла революция.
— Так же, как и Наполеона.
Лицо незнакомца скрылось в тени.
— Право, трудно разговаривать с тобой, ты полон необъяснимых предрассудков.
— У меня впечатление, что и твои рассуждения полны предрассудков. Разве тебе никогда не приходило в голову, что мы все не лишены этих предрассудков? Именно такой могла бы быть наша общая цель, твоя и моя: уничтожение предрассудков в мышлении. Только, разумеется, я называю предрассудком нечто совсем иное, чем ты. Я называю предрассудком всякую преграду между человеком и природой. Все, что мешает познанию.
— Познанию истины?
— Познанию вообще. Познанию истин, которые ведут человека к подлинному освобождению. Послушай, я знаю, кто ты, и не мне поучать тебя. Но я могу сказать тебе поразительно точные слова твоего Энгельса, которые зачеркивают все ваши усилия, все ваши старания «спасти» человека на земле, как христианство хотело «спасти» его на небе. Но человек не может быть спасен. Где-то, когда-то он сделал первый шаг по ложному пути, упустил из виду, что политика — это не то же, что наука, и перепутал нити своей власти… И все пропало. Я думаю, что спасения нет.
Незнакомец тяжело вздохнул.
— И что же сказал «мой» Энгельс? — спросил он.
Но Анджей молчал.
— Знаешь, мне немножко неловко, — сказал он и собственный голос показался ему каким-то чужим, будто принадлежал другому человеку. — Как-то неловко цитировать тебе то, что ты и без меня знаешь. Не думай, что я читал Энгельса. Я не настолько ученый. Может быть, я и читал бы его, если бы жизнь шла нормально, но сейчас мне совсем не до чтения философских трудов…
— Жаль, — услышал он голос из угла.
— Да, жаль. Вообще жизни жаль. В любую минуту она может кончиться — лопнуть, как мыльный пузырь. Но я об этом стараюсь не думать. Индюк думал, думал и околел…
— Ну так что же сказал Энгельс?
— Энгельса я повторяю с чужих слов. Есть у меня такой приятель, подкованный в марксизме. Еврей. Тоже, наверно, кончит, как тот индюк. Зарежут его…
— Ну?
— Так вот он мне когда-то сказал, наперекор себе самому сказал, потому что эти слова Энгельса и его кладут на обе лопатки. Он тоже из «верящих». Но вот что удивительно: человек знает правду, которая полностью подрывает его веру, и, несмотря на это, все-таки верит. Как видишь, вера не имеет ничего общего с пониманием.
— Ты, кажется, знаешь основы диалектики.
— Нет. Ничего в этом не смыслю.
— Так что же, наконец, сказал Энгельс?
— Постой, кажется, так: если человек подчинил себе силы природы, то они мстят ему, навязывая свой деспотизм, не зависящий от какой бы то ни было организации общества… Понимаешь? Деспотизм сил природы, растущих по мере их покорения. Ты видишь, какое будущее открывается перед человечеством?
— Ох, вижу. Прекрасно вижу. Только Энгельс здесь ни при чем. Твой дуэт человек — природа действительно восходит к Тристану, к Вагнеру. Боюсь, что ты фашист.
Анджей на мгновение замолчал, потом ответил:
— Ну, если так разговаривать, то мы ни до чего не договоримся. У вас всегда один и тот же аргумент: кто не с вами, тот фашист. И не только тот, кто не мыслит по-вашему, но и кто не действует, как вы. А ведь действие иногда вовсе не достойно человека.
— Именно. Вот, значит, о чем идет речь: сидеть сложа руки.
— Ну, Знаешь! Ни я, ни мои товарищи не сидим сложа руки. Стоит ли это чего-нибудь — еще увидим. А вернее, даже и не увидим. Немногим из нас это удастся увидеть. Но будущее покажет.
— Значит, что же? И нашим и вашим? Так, что ли, вы действуете?
— Не знаю. Я не раздумываю. Делаю, что мне приказывают, и все.
— Нет, ты думаешь, думаешь о многом, но только не о том, кто тебе приказывает.
— В настоящее время мне это безразлично. Я не слишком верю в победу, во всяком случае, в ту победу, о какой думают те, кто мне приказывает. Они во что-то там верят.
— Во что же?
— Что маршалек встанет под звон серебряных колоколов из-под башни, куда его бросил кардинал Сапега. А я знаю свое…
— Что же ты знаешь?
— Твердо знаю одно: маршалек не встанет, серебряные колокола не зазвонят, белого коня не будет.
— Среди вас не столь уж многие разделяют этот взгляд.
— Немногие. Но это, может быть, и к лучшему.
— Почему же?
— Зачем же им знать, что дело, за которое они борются, — гиблое дело? Но вы ведь придете в Польшу…
— Ты так думаешь?
— Я убежден в этом.
— И что же?
— Пожалуй, этого я уже не увижу.
— Но увидят другие.
И вдруг Анджею стало жаль жизни, которая была сейчас такой трудной, но такой ощутимой, осязаемой, как тело женщины. Неужели ничто не ждет его завтра, послезавтра? Можно сколько угодно признавать, что жизнь очень трудна, тяжела, и все же сказка жизни увлекала его, как сложная интрига занимательной повести. Сердце у Анджея сжалось — так способно сжиматься сердце только очень молодого человека. Нет, несмотря ни на что, жизнь надо беречь! Надо пронести ее невредимой между всеми засадами сегодняшнего дня!
— Что же ты замолчал? Спишь? — с неожиданной сердечностью спросил его собеседник.
Анджей почувствовал благодарность к этому человеку.
— Надо спать, — сказал он. — Разговоры эти все равно ни к чему не ведут.
— И, однако, хорошо вот так выложить все, что на душе, — в голосе незнакомца чувствовалось тепло. — Особенно когда молод.
— Это верно, — примиренно прошептал Анджей. — Покойной ночи.
— Покойной ночи.
II
На другой день, уже довольно поздно, запыхавшийся пароходик пристал к берегу в Пулавах. Сосед Анджея поднялся рано и куда-то ушел. Анджей не помнил его лица — в темноте так и не удалось рассмотреть его как следует. В памяти остался только голос, чуть хрипловатый, глухой, произносящий слова как бы с усилием. Надо было уже сходить. Анджей сорвался со своей твердой койки, пригладил волосы и вышел на палубу. Озябшие матросы привязывали канаты к кнехтам на берегу. Сосед по каюте стоял у борта. Они обменялись смущенными взглядами. Их откровенный ночной разговор казался сейчас, при свете дня, детской болтовней, и Анджею было немного неловко. К тому же его беспокоила мысль, не слишком ли много он сказал.
Молча пожали они друг другу руки. Анджей старался не смотреть в лицо незнакомцу.
На пристани пароход поджидали двое жандармов. Однако они занялись проверкой содержимого корзин и мешков у баб, высадившихся с парохода, а на Анджея не обратили никакого внимания. Едва он сделал несколько шагов, как ему на шею бросилась какая-то девушка.