Еспер не возвращался. Сначала Рубену с Марианной стало пора домой, потом ушел Могенс, а я все стояла и всматривалась в белое море, пока холод не скрутил меня так, что я больше не могла терпеть и тоже поплелась домой.
Двумя днями раньше мальчик провалился в полынью и погиб, но мы ничего об этом не слышали. А взрослые знали, и я никогда прежде не видела отца в таком гневе, как тем зимним вечером, когда я вернулась домой без брата, одной варежкой вцепившись в коньки, а другой размазывая слезы и сопли. Еще раз я увидела его таким озверевшим через несколько лет, когда приковыляла к нему в мастерскую с раной на щеке и черными, опухшими от мертвой хватки Иоргенсена-гестапо запястьями, потерявшими чувствительность настолько, что, когда я попробовала взять чашку, она сразу упала на пол и разбилась. Отец стоял с перекошенным лицом; в одной руке он сжимал молоток, а в другой — зубило, и только когда я дорассказала до середины, до меня вдруг дошло, что он бесится потому только, что никак иначе не может выразить, как ему за нас страшно. И что так было всегда, а я все неправильно понимала. И что он никогда не сердится на меня так сильно, как на Еспера. Сначала отец швырнул зубило в стену, оно вошло в нее и раскачивалось с зудением, потом молотком разнес в щепы шкаф, который делал. Спина и бицепсы ходуном ходили от напряжения. Дальше он запустил молотком в торчавшее в стене зубило, и оно разломилось; обе части упали на пол. Это он — то, который никогда не заканчивал рабочий день, не развесив весь инструмент в идеальном порядке над верстаком! Наконец, он сдернул с себя фартук, швырнул и его на пол, потом вытолкнул меня за дверь и запер ее.
Смеркается, я гоню велосипед на север, к пляжу у Керет, мимо вешек-водомерок у Рённене; здесь за камышами на отмели ряд за рядом сидят сотни чаек, и при моем приближении все они поднимаются в воздух, будто встряхнули посеревшую простынь, а потом опускаются обратно в лучах низкого солнца, которое медленно закатывается за Скаген и пропадает. Тут несколько тысяч птиц и тот же тихий гул прибоя, и ветер так же дует в лицо, как и в прошлый раз, когда я ехала в хижину; и я вижу себя со стороны, как я теперь все чаще делаю: в кинотеатре "Палас", сидящей с каждым годом на ряд дальше от экрана; верхом на стареньком коричневом велосипеде, на котором я езжу уже много лет; я смотрю, как развеваются мои волосы, почти сливаясь с наступающей ночью, и я слышу, что правая педаль задевает о цепь — жик, жик — в тысячный уже раз, а мое собственное дыхание — ы-а, ы-а — раздается в полной тишине, потому что чайки смолкли.
Темнота быстро сгущается, но я не включаю фонарика: его будет видно за километры, а шум динамо перекроет все другие звуки. Такого мне не надо. Конечно, ехать по Скагенсвей, а потом по мостку через Эллингов ручей было бы легче, но там сейчас все забито немцами, а комендантский час уже начался.
Ни деревца — только кусты, не поднимающиеся высоко из — за постоянного ветра с моря, и заросли камыша, кажущиеся черной стеной в последних предзакатных лучах солнца. Дорога кончается, я съезжаю с пропахшей нефтью гальки на преющие вдоль прибоя водоросли и оставляю велосипед на краю мыса, у конца тропы, чтоб легко было потом отыскать его.
Сейчас прилив. И там, где днем можно ходить посуху, теперь чернеет зеркальная гладь, она прячет под собой русло, по которому течет ручей, выбираясь из камышей. Я снимаю туфли, оставляю их рядом с велосипедом и бреду по воде. Ее приятное тепло доходит до щиколоток, под ногами мягкий податливый песок. Мелкие камбалки прячутся в песке, и когда я опускаю ногу, они проскальзывают меж пальцев и утекают прочь. Будь светло, я могла бы проследить тянущуюся за ними песчаную бороздку и в том месте, где она обрывается, накрыть рыбку руками, чтобы она щекотала мне ладони, подержать ее в пригоршне, а потом посмотреть, как она прижимает ко дну свое плоское тело, чтобы сделаться невидимой.
Я медленно бреду по воде, чтобы не просмотреть более темное из-за своей глубины русло ручья, но до самой отмели все блестит чернотой одинаково. Я изготавливаюсь, задираю подол, но оседаю под воду неожиданно и много глубже, чем рассчитывала. Сначала я ухнула по бедра, потом по грудь и не удержавшись, повалилась вперед, промочив платье и кофту, а здесь подводное течение и вода холодная. Я вскрикиваю, не могу нащупать дно, поэтому проплываю несколько метров до того места, где снова можно стоять по щиколотку в воде.
Рану на щеке щиплет, с волос и платья льется вода, и оно отвратительно облепляет тело. Как будто меня лапает сотня рук. Без платья я бы не казалась такой голой, думаю я, и стаскиваю с себя платье и кофту, и это такое восхитительное чувство, что я тут же снимаю лифчик и трусы и иду по воде безо всего, с шумом выжимаю одежду и чувствую, как ночь подступает к моему телу. Меня не видно никому, и маяк потушен, так что я, наконец, избавилась от взгляда Иоргенсена-гестапо, преследовавшего меня целый день. Но очень скоро я покрываюсь гусиной кожей. Ведь уже осень, я не заметила, когда кончилось лето. Может, сегодня. А может, вчера. Или уже давно. Будь здесь зеркало, я бы увидела, как большие синие круги разливаются вокруг губ, по плечам, бедрам. У меня стучат зубы, я ничего не могу с этим поделать и боюсь, что этот костяной стук услышат гестаповцы в Крагхолмене. Я снова надеваю платье и кофту; это не простая задача, мне приходится тянуть мокрую материю по бедрам, и от этого делается еще холоднее. Тогда я припускаю бегом. Я несусь по отмели в устье ручья, вздымая брызги воды и мокрого песка, потом мчусь по пляжу, стараясь держаться как можно ближе к воде, чтобы не поранить ноги об острые ракушки, вытянувшиеся белой полоской в нескольких метрах от воды, и думаю: если только я буду бежать действительно быстро, то пар от тела высушит одежду прямо на мне.
Я не сказала отцу, что знаю, где скрывается Еспер, потому что он в таком состоянии, что мог бы наделать глупостей, и отец пошел на Сендергате к дяде Нильсу спросить, не знает ли тот, но дяди не было дома. И на верфи тоже не было. Он исчез.
Я стояла на углу нашей улицы и смотрела, как отец идет домой, но он не зашел в лавку, а ходил по тротуару взад — вперед. Он был в таком бешенстве, что не мог говорить, и все, кто знал его, молча убирались восвояси, едва увидев его лицо. В конце концов, он снял куртку, швырнул ее на мостовую и стал топтать ногами, только тогда ему полегчало. Он поднял куртку, осторожно отряхнул ее, точно прося прощения, и надел на себя, а я подошла и почистила спину там, куда он не мог дотянуться. Потом он сунул руку в карман, выудил несколько монеток — весь свой капитал, но не отдал их мне, как я думала, а со словами, что вернется через пару часов, ушел в сторону "Винного погребка" на Хавнегате.
Остаток дня я простояла за прилавком, обслуживая покупателей, провожая их улыбками и напуская на себя безразличный вид, если они не могли отвести глаз от моей щеки. Я надела кофту с длинными рукавами, чтобы скрыть синяки, подобралась и старалась не смотреть ни на пол, ни на часы на стене, а когда мне нужно было поднять бутылку, держала ее двумя руками, что могло выглядеть и естественно. В пять я закрыла магазин и едва живая пошла наверх поесть.
Мать накрыла и на Еспера тоже. Теперь она кусала губы и избегала смотреть на его место. Отец один-единственный раз поднял глаза от тарелки и зыркнул на меня: "Чего лыбишься?" Он был выпивши, мать не поняла и занудела обычное: "Но Магнус", а я побыстрее прикрыла рукой губы, все еще растянутые в магазинную улыбку. Когда я сложила их иначе, стало больно. В половине девятого я переоделась в чистое платье и вязаную кофту, села на велосипед и уехала, не сказав куда, а теперь я в темноте бегу вдоль моря как на рекорд и рукой придерживаю подол насквозь мокрого платья, чтобы не упасть, запутавшись в собственной одежде.
Иной раз, думая о Еспере, я только и вижу, что темное пятнышко его спины, удаляющееся по белому морю в сторону Хирсхолмена. Оно все меньше и меньше, а я стою на льду пустая как пустота. Зачем он не взял меня с собой? Конечно, у меня своя голова на плечах, но если б он позвал, ему не пришлось бы повторять приглашение дважды. Я всегда была с ним заодно. Ведь я должна была присматривать за ним, а он — за мной, а отец впадал бы в бешенство из-за нас обоих. А остаться вот так одной просто бессмыслица.