Потом я слышу шум машины. Она урчит, поднимаясь по Данмарксгате, что-то она сегодня заезжает не с той стороны; но вот она заворачивает за угол и катится вниз по нашей улице. И это не молочный фургон, а частное авто, которое останавливается перед магазином. Я поднимаюсь на ноги, запираю дверь и поворачиваюсь лицом к улице, а руку держу за спиной на щеколде. Из машины выходят двое в форме и один человек в костюме в полоску. Иоргенсен-гестапо. Он приковал каменщика Биллегорда к батарее в особняке гестапо на Крагхолмене и голыми руками забил его насмерть. Это знает весь город. Биллегорд был приятелем отца по Союзу ремесленников. Когда война кончится, Иоргенсену не жить. Весь город знает и это тоже.
Гестапо подходит ко мне и спрашивает про Еспера, проснулся ли он и можно ли с ним поговорить.
— Он ушел давным-давно.
— Куда?
— На работу.
Иоргенсен смотрит на часы:
— В такую рань?
Я пожимаю плечами.
— Кто честно зарабатывает свой хлеб, пашет от зари до зари, — говорю я.
Иоргенсену такой ответ не нравится. Он мрачнеет:
— Мы можем войти и посмотреть сами?
— Нет.
— Отойди, — командует Иоргенсен, отодвигает меня в сторону, сбрасывая мою ладонь со щеколды, и распахивает дверь в лавку. Отец уже ушел в мастерскую, он ранняя пташка. Наверху только мать. Она поет. Она моет посуду на кухне и гремит кастрюлями, а кухонное окно выходит во двор. Солдаты остаются на улице, а Иоргенсен входит в дом. Грохоча каблуками по половицам, еще помнящим мой танец, он прямиком направляется к нашей каморке и рывком распахивает дверь, а другой рукой сжимает под пиджаком пистолет. Он знает, где спит Еспер, а значит, и где я сплю. Вероятно, они подсматривали с улицы в щелку в маскировочных гардинах. Иоргенсен перегибается через порог и заглядывает в комнату. Я иду следом и, встав у него за спиной, рассматриваю часы на стене. Он оборачивается и гудит, осклабившись:
— Так вот где почивает сладкая парочка. Им и одной кровати хватит. Мне бы следовало догадаться!
Как обычно, я застелила свою кровать, а Еспер свою — нет, и при том, как он мечется во сне, кажется, что в ней ночевали двое. У меня вспыхивает лицо. А Иоргенсен неспешно рассматривает мою желтую блузку с короткими рукавами, мои загорелые руки и как грудь растягивает материю между пуговицами; глаза у него делаются совершенно масляные, он опять хмыкает, и я понимаю, что ему видится, и кричу:
— Это неправда!
Я ненавижу Иоргенсена-гестапо, я желаю его смерти. И бью его в лицо, но он перехватывает мою руку за запястье и сжимает до хруста; от боли у меня брызгают слезы, он же может руками лишить человека жизни.
— Ах ты, сучка! Мне наплевать, что ты милуешься с родным братом, но я должен знать, где он. Ясно? — И он сжимает еще сильнее, мне дурно от боли, меня тошнит, стрелки на стенных часах идут к восьми, секундная чиркает, я пытаюсь вырваться, но только падаю на колени и смотрю снизу вверх на его лицо, огромное и необработанное, как кусок сырого мяса. Хоть бы он сдох, хоть бы сердце лопнуло, глаза вытекли, унеся с собой все увиденное и обратив все в тлен еще до врат преисподней. Хоть бы Еспер задержался, хоть бы у него шина прокололась.
— Я же сказала: он на работе!
— Врешь!
Но это правда, развозить молоко — тоже работа, мы чередуемся через день, сегодня его очередь, и он вот-вот вернется, а немецкие солдаты стоят под окном, курят и ждут, они увидят его сразу, как только его велосипед с тележкой спереди вынырнет из-за угла.
Я сдаюсь. Я обвисаю у мучителя в руках, утыкаюсь лбом в пол и вою. Я сломалась, это все видят, и Еспера сию секунду схватит гестапо.
— Отпустите ее!
Иоргенсен дергается — я спасена; он почти выпускает меня и оборачивается к двери, у которой стоит Херлов Бендиксен меж двух солдат и сообщает:
— Она говорит правду. Еспер отправился на работу полчаса тому назад.
— А тебе что, больше всех надо? — спрашивает Иоргенсен.
— Нет. Просто я живу напротив и видел, как он уходил. Так что здесь все чисто. — Он стоит, занимая собой весь дверной проем, у него фартук на животе, улыбка на губах и членство в Союзе ремесленников. Скрещенные на груди руки смотрятся, как оковалки. Если б не пара немецких солдат, положение Иоргенсена было бы трудным.
— Я просто подумал, что вам полезно будет это узнать.
Иоргенсен неторопливо выпускает мои руки, и они падают, бескровные и бесчувственные. Подняться на ноги нелегко, ведь на руки я опереться не могу, и я перекатываюсь, помогая себе плечом и коленями, а они дрожат, когда я наконец-то встаю. Слезы все текут, руки висят плетьми, и я вижу, как Бендиксен сверлит Иоргенсена взглядом своих голубых глаз. И тот начинает теребить обшлага пиджака и под конец почти неохотно поворачивает голову к двери на второй этаж. Он так и не выяснил, что за ней. И я тоже не знаю. Он оборачивается и смотрит на Бендиксена, который отступает на два шага вбок, освобождая выход на улицу. Лицо его по — прежнему безмятежно, взгляд голубых глаз чист, Иоргенсен плетется к выходу. На полпути к двери он оборачивается и шипит:
— Конец вашим постельным радостям, это я тебе говорю!
Я вскидываюсь всем телом, напрягаю, насколько могу, полумертвую руку и бью его наотмашь по лицу, но он легко парирует удар и так смазывает меня по щеке, что я снова опрокидываюсь на пол. У него на пальцах два кольца с камнями, они рвут мне щеку, и я чувствую жар на скуле от льющейся горячей крови. Я зажмуриваюсь от боли и лежу так на полу, пока Иоргенсен не уходит и не отъезжает машина. Тогда Бендиксен помогает мне подняться.
— Ты в своем уме? — спрашивает он. — Он же мог тебя убить. Зачем ты его ударила?
Но я молчу, а потом спрашиваю:
— А где Еспер? Он уже должен был вернуться.
— Не волнуйся. Его велосипед стоит у меня на заднем дворе. Я одолжил ему другой. Или ты думаешь, я ни во что не вникаю?
Никаких дум про это у меня нет. За то время, что мы живем на Лодсгате, мы никогда не говорили друг другу ничего, кроме добрый день или добрый вечер или надо же, какая хорошая погода или ну и дождище, и я совершенно не знаю, что ему известно обо мне. Но все же он член Союза ремесленников и, возможно, знает нас через отца.
— Ты думаешь, я не отличаю машину гестапо? Погоди, вот я встречу Йоргенсена одного в порту! Не жить ему тогда. — Он смотрит на меня детским голубым взглядом, и я вижу, что он имеет в виду то, что говорит. Он гладит меня по волосам и рассматривает мое лицо.
— Тебе, наверно, стоит умыться, пока мама не пришла.
Я сразу чувствую боль в щеке, но он такой надежный, знакомый и в то же время неизвестный, что я сперва отказываюсь, а потом прижимаюсь лицом к его груди, размазывая кровь по его фартуку, а он гладит меня по голове и говорит:
— Еспер просил сказать, что ты знаешь, где он.
13
В одну из морозных зим, еще до прихода немцев, море смерзлось до Хирсхолмена. С болтающимися на шее коньками, связанными шнурками, мы стояли на затверделом пляже и смотрели на маяк, до которого, казалось, не больше километра. Пар изо рта повисал в замороженном воздухе. Все расстояния исчезли. До всего стало рукой подать. Вытяни ее, красную, прямо перед собой — и дотянешься до камней, льда, облаков, крыш в Страндбу и белых торосов у Фруденстранд.
— Сегодня я махну на ту сторону, — сказал Еспер.
На Рождество нам подарили коньки, отец наточил их в мастерской до звона, и уже несколько недель мы катались, не пропуская ни дня. Снега почти не было, все пруды и озера промерзли до дна, а Эллингов ручей сковало льдом дальше, чем нам хватило терпения идти вдоль него. Но сегодня Еспер собрался в море.
Меня мучили сомнения. Я знала, что до маяка так же далеко, как всегда. И что это просто обман, и Еспер тоже это знает, но не может унять себя. Остров с маяком мозолил нам глаза с любого места на взморье; там была далее школа, и дважды в год ее учеников привозили в город на рыбацкой шхуне, и они шарахались по улицам, сбившись в кучу, и таращились на витрины. Мы разговаривали с ними, они многое знали о море и очень мало — об остальном мире, но сами мы их никогда не навещали. Еспер уселся на старый ящик из — под рыбы, вытащил из кармана ключ и намертво прикрутил полозья к сапогам. Рубен, я, Марианна и приятель Еспера Могенс — все мы тоже встали на коньки и, высоко задирая ноги, спустились по песку на лед проверить, крепкий ли он. Еспер сделал несколько робких пробных кругов и, раскатавшись, взял курс на маяк. Могенс припустил было следом, но запнулся о проступившую из-подо льда отмель и вернулся назад. Я разогналась и сделала ласточку, вытянув ногу назад и растопырив руки в стороны, точно как отец на велосипеде в свое время, а закончила выступление красивым продолжительным вращением, никак меня не порадовавшим, потому что я вынуждена была любоваться спиной удаляющегося Еспера, с каждым моим кругом становившегося все меньше, хотя маяк не приближался.