— Пусть глаза мои лопнут, пусть ни мне, ни жене моей, ни сынам моим, ни всему племени моему вовек счастья не будет!
— Так вот что, Ицек, — сказал Ахмет. — Возьми два рубля, а вышивальщицу и два бочонка вина доставь — иначе знаешь что выйдет?.. Я покупаю не для себя, а для ханши.
Ицек развёл руками, согнулся в три погибели и повиновался. Если бы он не продал вышивальщицу, то Ахмет мог бы немедленно позвать караульных и взять у него и вышивальщицу и что угодно даром. До хана и до ханши весть об этом, разумеется, не дошла бы, а если б и дошла, то они бы не огорчились — жалованья двор их не получал и пользовался правом жить на счёт всех имущих.
Ахмет зашагал к шатру Ицека, распахнул сколоченную из досок калитку и нахмурился — жалкий вид исхудалых земляков точно ножом резанул его в сердце.
— Эй, вы, полон! — крикнул он. — Где у вас тут бабы?
— А вон в том углу, — отвечал один из невольников.
— Вот сюда, сюда, — указывал Ицек. — Вот и она: женщина хорошая, добрая и ещё не старая.
В полусгнившем сарафане — на ней не было больше ничего — сидела «женщина хорошая, добрая и ещё не старая» на голой земле возле небольшого огонька, а около неё увивались две девочки, из которых одной было десять лет, а другой лет восемь. Она пекла им на огне кусок верблюжатины. В нескольких шагах от неё сидели и лежали на земле и другие женщины, такие же исхудавшие, измученные, поруганные татарами.
— Вот это вышивальщица и есть.
— Ты, тётка, умеешь вышивать? — спросил её Ахмет.
— А как же, батюшка, — отвечала она с испугом, — как же, родной, всякую нашу бабью работу знаю — что прясть, ткать, шить, вязать, вышивать.
— Ты сама из каких же?
— Рязанская, батюшка, рязанская.
Ахмета передёрнуло.
— Из самой Рязани?
— Из самой, батюшка, из самой!
— Ты чьих же?
— А Барсуковых, батюшка, Барсуковых!
Ахмет попятился.
— Тех, что подле Троицы живут? — спросил он.
— Да ты, родной, почём знаешь, ты сам, что ли, из Рязани?
— Да, из рязанских, — отвечал Ахмет. — Как же ты сюда попала?
— Да так, батюшка, попала, как все попадают. Покойника моего Ивана Дмитриевича Барсукова, может, знавал?
— Ну, — сказал в волнении Ахмет. Он некогда был приятелем и даже другом Ивана Барсукова, рязанского посадского, крестами с ним поменялся.
— Ну, вот орда поганая, прости Господи моё согрешение, нашла на Рязань. Покойник вышел на них с полком, там его и убили. Было у нас трое деточек, ещё маленьких: младшему-то был всего третий месяц, среднему — полтора годика, а старшей девочке моей третий годочек шёл. А тут татары ворвались — всех моих деточек за ногу да об угол... Вот с тех пор третий год я здесь в Орде мучаюсь. Ну, сам знаешь нашу жизнь-то полонянскую, одного сраму сколько вытерпела!.. Да ты, батюшка, сам-то в Рязани из каких?
— После потолкуем, — резко оборвал её Ибрагим, которому было не по себе. — А теперь ступай за мною, я тебя купил у Ицека.
— Дядюшка, отец родной, господин милостивый, помилуй ты меня бедную, оставь в полоне!!! — закричала она и бросилась ему в ноги. — Не покупай, не покупай!.. Здесь живу, здесь и помереть хочу!
Ахмет стоял в недоумении. Ицек развёл руками и вопросительно посмотрел на прочих женщин и мужчин, собравшихся около них.
— Тут такое дело, — сказал сонный Суета. — Это ей девочек жалко.
— Девочек моих! — вопила вышивальщица. — Девочек моих жалко мне! Оставь меня с девочками!..
Девочки тоже плакали и хватались руками за лохмотья вышивальщицы.
— А чьи это девочки? — спросил Ахмет.
— А я знаю? — сказал Суета. — Тут умерли две бабы в полоне, девочки от них и остались...
— Так они ей не родные?
— Да совсем не родные, — затрещала бабёнка Арина. — Одна можайская — вот эта, большенькая; здесь её Русалочкой зовут — коса-то видишь какая, а Маринка...
— Ты вот что, хозяин, — перебил Арину Суета. — Коли есть у тебя душа христианская...
— И зачем христианская? — залепетал Ицек, зная, что Ахмет мусульманин. — И на что христианская? И не надо христианской души, душа бывает всякая.
— Так ты, — продолжал Суета, не слушая Ицека, — купи-ка её, человече добрый, вместе с детьми. Баба она хорошая.
— С детками, с детками купи, хозяин! — заговорил весь полон.
— Нельзя её без детей купить, — решил влиятельный ключник.
— Заставь за себя Бога молить, — вопила вышивальщица, — не покидай моих девочек. Вели что хочешь мне делать, только пусть деточки при мне будут!
— Идёмте, — сказал Ахмет. — Вставай — и пойдём. Ступай с девочками.
— Но как же? — спросил Ицек. — Так нельзя! И вышивальщица, и девочки, и две бочки — и всего два рубля серебра.
— Ну, иди за мной, — продолжил Ахмет. — За бочками вина я пришлю, а вот тебе, пёс поганый, три рубля.
Он достал из калиты и отдал при всех Ицеку три серебряных слитка.
— Прощай, матушка, голубушка, Прасковьюшка, не поминай нас лихом! — загомонили бабы.
Прасковья кланялась им в ноги, девочки тоже впопыхах кидались в ноги всем и затем, сопровождаемые Ицеком, вышли за калитку.
Ахмет был сыном рязанского попа. Отец его был благочестивый, книжный — лет с двенадцати Фёдор (прежнее имя Ахметки) читал Апостола и пел на клиросе. Жажда к учению была у мальчика страстная, но удовлетворить её в Рязани было трудно — после татарских погромов книг оставалось очень мало, а книжных людей и того меньше. С помощью генуэзца, часто бывавшего в доме его отца, мальчик выучил даже латинскую и греческую азбуку. Однажды отправились они с отцом за город к соседнему священнику и по пути встретились с татарами. На глазах Фёдора отца убили, а сам он, пойманный на аркан, попал в Орду, где его немедленно продали.
Побывал он в киргизской степи, на китайской границе и наконец попал в Пекин, где тогда царили монголы. Монголы в это время с жадностью учились у индийских и тибетских буддистов новой вере. Фёдор попал в повара к одному из вельмож богдыхана и со страстью отдался изучению языка и книжной мудрости, но одно только вынес он из семилетней своей жизни в Пекин — что знание и истина немыслима на Руси, что там всё глухо и пусто, что Русь — капля в море, в сравнении хотя бы с тем же Китаем, где учёность никому не в диковину и где на все прочие народности смотрят как на варваров. Вельможа, у которого он служил, был послан при посольстве в Персию. Он взял с собою Фёдора, как человека, знающего разные науки, и человека книжного, сделал его почти своим секретарём. Но в Персии на посольство напали разбойники, Фёдор спасся каким-то чудом, опять был продан и попал в невольники к одному мулле. Мулла был человек грамотный, он обласкал невольника, целые дни толковал с ним, расспрашивая его о Руси и Китае. Фёдор с жадностью накинулся на арабский язык, и страстные слова Корана впечатлили его. Через полтора года он принял мусульманство и сделался из Фёдора Ахметом. После нескольких лет жизни в Персии он отправился на Волгу и на первое время пристроился при дворе ханши Баялынь. Баялынь, видя его большие знания, стала для начала поручать ему собирание для неё всяких редкостей. Ахмет знал толк в произведениях Персии, Китая и Руси и как-то раз в разговоре с ханшей заметил, что никто так хорошо не умеет вышивать, как русские женщины. Баялынь на это несколько обиделась. Сама воспитанная в степи, она умела вышивать, как все монголки и все татарки шелками по коже. Ткать они не умели, холста не знали, но получали шёлк из Китая. Баялынь велела принести русскую рубаху и ручник и немедленно потребовала, чтобы ей отыскали русскую вышивальщицу.
Глубоко был потрясён Ахмет неожиданной встречей с женой старого приятеля. Разом вспомнилось Ахмету всё его детство. Рязань, тёмная церковь с расписанными стенами и Страшным Судом при входе, — и воспоминания эти, как воспоминания прежнего невежества и отсталости, сдавили его грудь. Он молился много и часто о том, чтобы Бог Магомет просветил бедную, погрязшую в невежестве Русь, чтобы перестал наказывать её смутами и беспорядками за то, что она до сих пор не пришла к мусульманству. Он любил Русь, но любил по-своему: не по-сыновнему, не по-братски, а свысока.