Он шёл по грязной улице Орды, шагах в трёх за ним плелась ободранная Прасковья, и за лохмотья её держались две девочки: тоненькая и худенькая Маринка и высокая Русалка, то и дело оправлявшая свою тяжёлую русую косу. Так вышли они на торг, где стояли целые ряды шалашей и балаганов, занятых купцами. Были ряды генуэзские, ряды бухарские, московские, новгородские, торжковские. Каждый ряд составлял отдельную корпорацию, выпускал свою серебряную монету и свои собственные кожаные значки, которые подымались и падали в цене, как ныне векселя торговых домов и акции компаний. Каждый ряд определял цену своим товарам, и никто из членов его не имел права её сбить.

Ахмет оглянулся подумал немного и направился к новгородцам.

Старостой новгородских рядов был молодой богатый купец, или, как тогда говорили, гость, Фёдор Колесница.

Ахмет махнул рукой Прасковье, и та зашагала со своими детёнышами прямо в его лавку.

   — Вот рубль, — сказал Ахмет, вынимая свою калиту и подавая слиток Колеснице. — У тебя готового женского платья нет?

   — Мужского, — отвечал Колесница, — сколько душе угодно, а женского мы не возим.

   — Дня в два, — спросил Ахмет Прасковью, — успеешь ты обшить себя и детёнышей?

   — Успею, родной, успею, — кланялась и плакала Прасковья.

   — Тогда забирай у купца, что надо.

Колесница вынул из ларя холст немецкий, иголки, нитки, кусок сукна развернул, и Прасковья мигом встрепенулась. Она стала торговаться — и на рубль набрала всего, что ей было нужно.

Высокий, плечистый, кудрявый Колесница искоса смотрел на неё и на Ахметку.

   — Ты что же, — сказал он, усмехаясь, — рабыню себе русскую купил?

   — Не себе, а ханше, — отвечал Ахмет. — Я ей похвалился, что нет на свете вышивальщиц лучше русских.

   — Ты вот что тогда, тётка, — сказал Колесница, обращаясь к Прасковье и пристально в неё всматриваясь. — Если тебе что понадобится для вышивания, приходи к нам, к новгородцам, а на память возьми от меня вот ещё кусок холста да и лихом не поминай нас.

   — Спасибо, родной, спасибо. Буду за вас вечно Бога молить и девочкам закажу.

   — Что, господин, — спросил Колесница Ахмета, — ты и их небось в бусурманскую веру приведёшь?

   — Чего их приводить в какую-нибудь веру? — спросил Ахмет. — Разве от женщин веру спрашивают? Пусть как хотят — вольны и кумирам русским поклоняться.

   — Так вот что, тётка, — продолжал Колесница, — ты нас, новгородских купцов, не забывай...

   — Не забуду, батюшка, не забуду, — кланялась в пояс Прасковья.

   — Жить-то она где будет? — спросил Колесница.

   — Первое время, покуда не оденется, у себя подержу её; а там дальше что царица скажет.

И он вышел с Прасковьей и детьми из рядов, привёл их домой и тут же велел своим жёнам накормить их досыта. Первый раз после многих и многих лет поели бедные полонянки по-человечески, а затем Прасковья засела за кройку и шитье. Через два дня была она уже в сарафане, хотя не вышитом. Девочки были и сыты, и умыты, и одеты. Она начала расшивать ручник красными и синими нитками, чтобы показать образчик своего искусства ханше.

А Фёдор Колесница думал думу.

Как только Ахмет, Прасковья и детёныши вышли из его лавки, он послал к соседним новгородцам-купцам и рассказал им, какие были у него покупатели.

   — Прасковья, братцы, — говорил он им, — показалась мне бабою доброй, только крепко запугана. Будет она у ханши в вышивальщицах, будут заказы через неё. Сложимтесь-ка мы да и поклонимся ей нитками, холстами, штукой сукна немецкого, ножницами, иголками.

Новгородцы подумали и решили, что от поклона их торговле убытка не будет, а Прасковья, глядишь, и замолвит как-нибудь ненароком доброе слово о них ханше и выхлопочет через неё новгородцам грамоту на беспошлинный торг в Персии и Хиве, чего они давно добивались. «Только уж если кланяться ей, так кланяться не одним, а пойти вместе с москвичами. Нам всем у ханши рука нужна».

Москвичи почесали затылки, согласились.

И вот прежде чем несчастная Прасковья с детьми успела представиться ханше, ей натащили столько кусков всяких тканей, сколько она отроду не видала. И засела она усердно за работу: шила-вышивала, вышивала-шила, — и не прошло полгода, как эта несчастная, убитая судьбою и горем Ицекова полонянка была не только разодета и разубрана, не только подружилась с ханшей Узбековой, но и сделалась её наперсницей.

II. ОРДЫНСКИЙ СУД

Вежа, в которой собрался ордынский совет, помещалась в одной ограде со всеми прочими вежами, составлявшими и дворец, и двор хана Узбека, или, как его называли русские, Азбяка. Ограда и вежа были сделаны из золотой и серебряной парчи генуэзской, византийской и китайской; столбы были перевиты золотой проволокой или обложены золотыми и серебряными листьями; верёвки были шёлковые — словом, всё блистало роскошью, но в то же время всё было крайне неряшливо. Парчи везде были залиты салом, молоком и захватаны грязными пальцами; оборванная прислуга тут же, в этой же ограде, резала баранов, потрошила их на голой земле; собаки шлялись. Лишь Кавказ блистал вечными снегами и переливами всех возможных цветов, начиная с фиолетового и кончая тёмно-зелёным.

Узбек-хан был на охоте за Тереком, на реке Сивинце, под городом Дедяковом, недалеко от Дербента; за ханом двинулся его двор, где одних жён было с ним до 560, и у каждой жены своя вежа и при каждой из них своя прислуга. За ханом двигалось с полмиллиона всякого народа, князей, воевод, вельмож, книжников, послов, гонцов, писцов, сокольников и всякого рода людей служилых и неслужилых. К ним присоединялись греки, жиды, армяне, генуэзские торговцы, русские гости каждый со своим шатром, каждый со своей вежей, своим товаром, — и всё это занимало пространство вёрст пять в длину и ширину.

Было прохладное сентябрьское утро. На небе кое-где скользили лёгкие облака, воздух был чист, горы сияли. В веже, где помещался совет, на куче подушек сидел владыка всех народов — от Чёрного моря до Белого, от Самарканда до Карпат — Узбек-хан.

В 1319 году Узбек был ещё очень молодым человеком, лет 28-ми, в цвете сил, искренно желавший сделать что-нибудь путное для подвластных ему земель. Выбранный ордынцами в ханы после смерти дяди Тохты-Менгу-Темира, Узбек искал вокруг себя толковых и даровитых людей, которые, как министр Темучина, Чингисхана, могли бы ввести какой-нибудь порядок в управление и усилить его власть, не ослабляя трепет пред его именем и не притесняя подвластные ему народы.

Вдоль золотого шатра сидели советники, любимец хана Кавгадый, немолодой татарин, с очень узкими глазами, оттопыренными ушами и широким приплюснутым носом. Это был человек живой, бойкий и очень тщеславный и отроду никого не прощавший.

Кавгадый был хитёр и думал только о себе. Товарищ его, Ахмыл, человек более молодой, назывался в Орде делибашем, то есть сорвиголовой. Как в битвах, так и в советах он с жаром бросался на всё, но за что ни брался, всякое дело у него из рук валилось, что он объяснял враждой, и опять брался за новое предприятие. У самого входа в вежу сидел худой, бледный, угрюмый Чол-хан, прозванный русскими Шарканом или Щелканом: он был непримиримым мусульманином и считал, что всех гяуров следовало бы перебить, если они не признают, что «нет Бога кроме Бога, а Магомет пророк Его». Из прочих влиятельных людей в совете был ещё мурза Чет, человек с добродушным лицом и не совсем татарской кровью; впрочем, в Орде, особенно в высших сословиях, татарская кровь начинала тогда переводиться, так как большинство жён и наложниц ордынцев были персиянки, черкешенки, русские, гречанки, армянки.

Все сидели чинно, поджавши ноги, сложа руки на животе и уставив глаза в землю. Подле ханского дивана сидел на кошме рязанец Ахмет. Прасковья так расхвалила его ханше, так поддержала земляка, что Узбек произвёл его в свои секретари и прозвал Чобуганом - монгольское слово, означающее: шустрый, проворный, разбитной.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: