Немногие поняли идею великого атамана.
Понял Зазерсков, генерал-майор Иловайский понял, поняли ещё некоторые люди старого закала.
Не любил Платов ни «письменюг», не любил торговых казаков. С грустью видел он, как год от года плошают казаки, мельчают кони и богатырская потеха — охота и кулачные бои — отходят в область преданий. Конскими ристалищами, своими атаманскими охотами, борьбой против всего регулярного, солдатского, наконец, перенесением города в уединённое место, где ничто не соблазняло бы и не совращало казаков, пытался Платов вернуть казакам их старинную лихость, их вековую любовь к приключениям, поискам и походам, их любовь к военной славе, к коню, не кормильцу-пахотнику, а боевому товарищу...
Но не в силах, не во власти Платова было дать казакам арену для воинских потех. Русь-матушка в могучем росте захватила в мощные объятия свои и Кубань-реку, и крымские степи, и строго запретила донцам шалить по Волге да по Синему и Хвалынскому морям.
Анахронизмом являлись поиски и набеги. Ермака наградили царством сибирским, а Емельян Пугачёв и Кондратий Булавин, которым тоже «не было от силушки их моченьки», — нашли бесславную смерть на плахе.
Не в Новочеркасск надо было переносить донскую столицу, а выводить всё войско Донское на Аму-Дарью или на Амур, чтобы поставить их там пионерами русской цивилизации, охранителями русских интересов и русской силы. Но войны, с одной стороны, а с другой — слишком большая ответственность не дали развиться в мозгу Платова этой идее, и мечтал он уединением столицы отдалить ту минуту, когда казак обратится в мужика!
Наполеоновские войны, вся эта бранная эпоха начала XIX века, дали возможность казакам доказать всему миру, что они достойны уважения, достойны любви к себе и забот...
Тяжела была весна 1812 года для всего донского казачества. Каждый день прибегали от Платова курьеры с предписаниями готовиться к походу на Неман.
Кряхтя и охая, садились старые полковники, ветераны екатерининских войн, на косматых маштачков и комплектовали полки.
По всем станицам шло оживление. Полковники, согласно получаемым инструкциям, требовали однообразной и форменной одежды. Чекмени должны были быть у всех синие, однобортные, застёгнутые на крючки, чакчиры того же сукна с широким лампасом, кивера барашковые с длинным цветным шлыком и этишкетом. Цвет шлыка, лампаса и выпушек на рукавах и воротниках должен был быть по полкам — красный, жёлтый, оранжевый и лиловый... Пики должны были быть красные, сабли одинаковые, ружья кремнёвые, драгунского образца.
Так требовали полковники, но требования их оказывались «гласом вопиющего в пустыне», и на смотрах полк горел как маков цвет. Попадались жёлтые, красные мундиры, попадались мундиры иностранных полков, в минувшие войны отбитые у врагов...
Иные щеголяли в черкесках, иные надевали короткие гусарские куртки, были и высокие и маленькие сапоги, были даже просто валенки. Рядом с кровными арабами, турецкими и персидскими конями стояли свои, доморощенные коняки, косматые, толстомордые и грустные.
Офицеры, да что офицеры, сами полковники не знали команд. Одни командовали: «С Богом! Ступай!», другие: «Ну, трогай!», третьи по-регулярному: «Марш»... Урядников опытных, бывалых было мало. Зато среди безусой молодёжи много было бородачей, уже смотавшихся в седьмом году на Неман, много было людей, знавших Дунай не хуже Дона и на практике изучивших артиллерию и фортификацию. Зато попадались такие люди, что без компаса находили страны света: восход, закат, сивер и полудень, что с первого слова запоминали и повторяли, не коверкая, даже такие мудрёные слова, как: Мариенвердер, Фалькенштейн, Фридрихсгафен и пр., что чистым французским языком спрашивали: «Qui vive?»[26] и спокойно отвечали «soldat»[27], что на карьере шашкой разрубали барана, а пикой попадали в брошенный пятачок и без промаху стреляли.
С одеждой и амуницией хлопот было много. Войсковая канцелярия, вняв воплям полковников, доставила ленчики, кожу, сукно всех нужных цветов, мерлушку, дало на руки полковым командирам и деньги, но мастеров... не дало.
Кто помоложе — смутился. «Письменюга» Каргин, полвека просидевший за книгами, а с 1805 года бывший учителем в Новочеркасском окружном училище, и совсем растерялся. Туда, сюда, тыц-мыц — ничего не поделаешь. Сукном завалена вся канцелярия, полковой писарь ежедневно пишет приказы, которых никто не читает, щепы сохнут в амбаре, а казаки пьянствуют на станичном майдане. Совсем закрутилась голова у бедного «письменного» человека.
И совета спросить не у кого. Сосед Сипаев злейший враг его — разве пойдёшь к нему за советом?!
Но не в характере казака оставлять товарища в беде.
Поздним мартовским вечером, когда туман навис над чёрной грязной степью, зашлёпали конские копыта под окнами каргинской избы, раздался суровый голос: «Подержи лошадь», застучал в сенях кто-то тяжёлыми сапогами, отряхивая степную грязь, что комьями поналипла на голенища, дверь отворилась, и в комнату вошёл Сипаев.
Каргин сидел в расстёгнутом чекмене и что-то писал. Нехотя встал он и застегнулся. Он понимал дисциплину и помнил, что Сипаев был старший.
— Ну, пан полковник, бросим вражду; дулись, сердились, бранил ты меня, корил взяточничеством да грабежами попрекал — Бог тебе судья.
— Я ведь и ошибиться мог, Алексей Николаевич. «Errare humanum est»[28], — говорит латинская поговорка, «несть человек, иже умрёт и не согрешит», — сказано в Писании. Прости мне на милость.
— Я не сержусь. Как с полком?
— Плохо, Алексей Николаевич. Никак не управлюсь. С войска выдали голые щепы, а у казаков сёдел нет… Сукно получено — чекмени некому делать отдать. Давать швальнистам на сторону дорого, да и когда-то управятся они. А тут через месяц идти к Гродну, да к маю там быть — сам Платов смотреть будет, а ты сам знаешь, что он за человек. Живо подтянет, коли что не так.
— Кабы через месяц идти — не пришёл бы я к тебе вызволять тебя из беды, ещё бы посмотрел, как ты «письменный» свой ум напрягаешь... А то через две недели поход, а в две недели тебе, видит Бог, не управиться одному.
— Как через две недели?
— А так. Очень просто. Получен приказ.
— Да как же? Ведь сказывали, в середине апреля...
— Ну, а теперь сказали — в конце марта.
— Но ведь я ни одного ученья не поспею сделать?! — в отчаянии, хватаясь за голову, воскликнул Каргин.
— И не надо!
— Боже мой! Ты шутишь?.. Как же не надо?!
— А так. Очень просто. Ну, слушай. Ты только хозяйство справь, а там не беспокойся — полк сам собою будет не хуже других.
— Странный ты человек. Само собою ничто, кажись, на белом свете не делается!
— Ну, вот. Ребёнок — раз... Ты его и не хочешь, да он у бабы родится, а казачий полк — два. Как по щучьему велению сформируется.
— Эх, не до шуток мне, Алексей Николаевич!
— Да я и не шучу. Ну, утро вечера мудрёнее. Вижу, совсем раскис человек. Прикажи ты мне постель сделать, коня прибрать, казака моего покормить да вечерять сготовь. Да покличь сюда сотенных да вахмистров...
— Но у меня нет сотенных.
— Как нет?! Ведь есть же старые казаки, есть офицеры войска Донского?
— Есть-то есть. Да молоды очень. Всё мне юнцы попались — пятнадцати да восемнадцати лет — все хорунжие, первый раз в полку.
— И ни одного старого?
— Есть один.
— Кто?
— А знаешь — есаул Зюзин.
— Ну, знаю. Где же он?
— Он при канцелярии.
— Напрасно. Его перёд строй. С хорунжими твоими дядьки из старых казаков наверное есть?
— Кажется, есть.
— Кажется... Я тебе говорю — наверное есть. Какой же отец, какая мать юношу-сына отпустит на войну без провожатого — старого, бывалого казака.
— Так толку-то что из этого?