Собрали Алю быстро и потихоньку от лишних разговоров, будто погостить к родне: зачем подводить председателя? Мать все уговаривала, совала Але валяные сапоги с калошами. Хорошие ведь валенки, только этой зимой скатанные. Не оглянешься, как опять зима подступит.
— Да на кой ей валенки? — нетерпеливо сказала Дуська. — Что она там будет как колхозница ходить? Ботинки на меху купит.
Они выехали рано, зарей. Было розово и холодно. Аля, пока шли полем до станции, то и дело оглядывалась на Гуськи, на свой дом в кружеве молодых яблонь, ее трясла тоскливая дрожь, а навязанный матерью узел казался непомерно тяжелым. Мать семенила рядом и что-то говорила, старалась шепнуть в ухо, чтобы слышала только Аля.
В вагоне народу было мало, и те, кто ехал, дремали, потому что час был ранний. Аля глядела в окошко, за которым все еще виделось ей мокрое лицо матери, ее выцветшие, набухшие слезой глаза и жалконькая мордашка сына, которого подняли еще затемно, теплого и ничего не понимающего.
Аля прикусила губу — так жалко было Славку! Правда, он больше бабушкины руки знал, чем ее. Бабушка и ночью поднималась пошикать, потрясти: жалела Алькин сон. И кашку всю скармливала мальчишке без остатка, а у Али на это терпения не хватало. Зато уж если откуда-нибудь возвращалась, то тащила конфеты и пряники полным карманом. У других ребятишек в Гуськах лет до двух вся обувь — это связанные бабушками носки из толстой пряжи. А своего Славика, чуть тот пошел, Аля обула в красные башмачки на шнурочках. Кто бы ни ехал в город, просила то шапочку для Славика, то носочки…
— И чего расстраиваешься? — заметила Дуська, почувствовав, что Алька близка к слезам. — Тебе плакать не приходится, едешь на готовое. А я вот десять лет назад отсюда уезжала к голому месту. Не знала, с чего и начну…
Дуська говорила тихо, и лицо ее, чужое, сильно подмалеванное, стало как-то добрее, проще.
— Две зимы на торфу отработала по вербовке. Потом в няньки к ребенку устроилась. Ой, про это и вспоминать неохота! Тычешь ему, бывало, кашку манную, а он не ест, балуется, норовит тебе ложку в рот запихать. Забавляй его по-всякому, погремушкой тряси… Нас вон у матери семеро было, так не до уговоров: хочешь — ешь, не хочешь — с рук долой. Я Сеньку, Витьку нянчила, так иной раз за баловство так по затылку съездишь!.. Что ж делать, приходится.
— А мы нашего никогда не бьем, — тихо сказала Аля.
— Зачем вам его бить: он у вас один. Было бы у тебя их пяток!.. Да, сейчас в деревне все стало по-другому: девчонки только и знают в школу бегать да в игры играться. А я, маленькая была, на всю семью картошки по три чугуна начищала. Ты мать свою спроси: меня ведь от земли не было видно…
И Дуська добро усмехнулась. «Она все-таки хорошая, — подумала Аля. — Когда она не гордится, совсем она другая…»
Да, была Евдокия Кузина и другая: маленькая рыжеватая девчонка с жидкими косичками, в которые были вплетены ботиночные шнурки. Ходила в полушалочке и коротеньком пиджачке из чертовой кожи. Попав в город, первое время равнодушно не могла пройти мимо мороженого и тратила на него все свои первые деньжонки. Потом остепенилась. По совету дворничихи, с которой подружилась, гуляя с хозяйским ребенком, стала воздерживаться от «глупостей» и собирать деньги на пальто. И довольно быстро научилась придерживать копейку.
А мать Дуськина между тем писала ей из Гуськов:
«Дорогая доченька Дуня! Приехала бы погостить, своих забывать грех! Налоги этот год с нас все чисто сняли, дай бог здоровья! Два стада гусей продали, взяли телку, к Пасхе будет молочко. Топки дали в колхозе два воза. Картох своих нарыли восемь возов, одна к одной. Жизней своей удовлетворенные. Сенька на тракториста закончил. Витька сторожит коней в колхозе. Очень просим, дочечка Дуня, купи Витьку сапоги литые, а то в лугах сыро, приходит с мокрой ногой. А Сеньке бы брючки недорогие, а то парень стал симпатичный, а выйти не в чем абсолютно, от людей неудобно. Ребятишки раздетые, но это ничего: они еще малы, проходят и так, а мне самой и вовсе ничего не надо: хто мене видить?..»
При этих словах Дуська горько всхлипнула: матери-то всего сорок. И читала дальше:
«Еще просьба, дочечка Дуня, купи гвоздей килограмм десять, хошь сотки, хошь на пятнадцать… Думаем ту весну избу перебрать, колхоз обещал подмогнуть, поскольку отец погибший на фронте. Мы тебя все целуем несчетно раз и просим не забывать мать, братьев и сестер. За маму писал твой брат Владислав».
— Ой, да слушай ты их! — махнула рукой дворничиха, когда Дуська с непросохшими глазами и с письмом пришла к ней. — Сроду у них, у деревенских, такая привычка — клянчить! Нынче ты им сапоги да брючки, а завтра щиблеты запросят да коверкоту на костюм. Их вон там какой косяк, разве тебе их всех обуть-одеть? А гвоздей, погоди, я ребятам из домоуправления скажу, будут сараи разбирать, они тебе старых надергают. В деревне-то зимой делать нечего, постукают, распрямят.
У Дуськи внутри еще поболело, но дворничиху, казавшуюся ей непререкаемым авторитетом, она послушалась. И может быть, мать и братья не дождались бы ни литых сапог, ни гвоздей, если бы в жизни Дуськи не наступила неожиданная перемена.
Однажды в свой выходной день она ехала в трамвае и села рядом с молодой, приятного вида женщиной. Когда Дуська вошла, мест не было, а мальчик лет десяти, очень похожий на мать, сразу вскочил, уступил Дуське место.
— Какой сынок у вас хороший! — сказала Дуська соседке. А потом спросила: — Я извиняюсь, не скажете, где это вы бусики такие интересные купили?
— Да разве помню? Вроде бы у главного рынка в палатке. А вы здешняя?
Оказалось, землячки, от деревни до деревни не больше полусотни верст. Женщина дала Дуське свой адрес: «Городок мебельщиков, корпус третий, квартира восьмая. Е. Т. Беднова».
— Да прямо спрашивай Катю из отделочного цеха. Я тебя и в отдел кадров провожу. Нечего молодой девчонке в няньках сидеть!
Поговорили и о деревне. Екатерина Тимофеевна призналась, что как перед войной уехала, так деревни своей и не видела больше. Отец, брат с фронта не вернулись, мать при немцах умерла, сестры тоже в разные стороны подались: одна — в Мценске, другая — в Курске. Двора, слышала, уже нет: колхоз взял под амбар.
Дуська в порыве чувств рассказала про письмо матери и прилгнула, что вот ездила сейчас брату сапоги искать. И ждала, что землячка скажет.
— Хорошо делаешь, что своим помогаешь. Мы вот поразбежались оттуда, а ведь там тоже живые люди. Забывать нельзя. Когда еще деревня по-людски-то заживет!
Разговор этот был осенью, в пятьдесят третьем. А к ноябрьским праздникам Дуська уже стояла за верстаком в полировочном, рядом со своей новой наставницей и подругой. Екатерина Тимофеевна была вдова, постарше лет на двенадцать, но дружба у них с Дуськой пошла запросто. Она как-то сразу присохла сердцем к безотказной работяге Дуське, очень увлеклась своей землячкой. Обе были разговорчивые, веселые, даже хохотухи.
Руки у Дуськи были сноровистые. Грунтовку изделия усвоила она почти в неделю. Но схватывала все глазами, из-под рук, а разъяснения доходили до нее туговато.
— Чего ты мне словами сыплешь: порозаполнитель какой-то, пленки, филенки… Ты показывай, а я погляжу.
Глядела и тут же делала сама как надо. Екатерина Тимофеевна, бывало, только усмехнется: ну бес! Всего два месяца подержала она Дуську в ученицах, потом представила ее на разряд.
— Раз освоила все, действуй самостоятельно. Задаром денег за тебя получать не хочу. Как вот только ты техминимум сдашь? Теория-то у тебя…
— Катюнь! — жалобно сказала Дуська. — На кой она, теория-то? Пусть вон на радиолы мои поглядят. Ведь собственный нос увидят, и зеркала не нужно. Вот им и теория!
Работать же продолжали они на пару. Пока Екатерина Тимофеевна кровать или гардероб по второму, по третьему разу проходит, Дуська новые изделия грунтует, подготавливает: морит, воскует. У Екатерины Тимофеевны было уже мастерство, опыт, а Дуська брала ухваткой, скоростью. И больше их в цехе почти никто не зарабатывал. В общежитии у себя на койке Дуська почти и не ночевала, все околачивалась у Екатерины Тимофеевны, ели-пили из одной чашки.