— Да, конечно, Аносов, — повторяю я.
— Вот, — говорит она и протягивает мне нечто, и я сразу узнаю это нечто.
Это деревянный конь.
Катя опускается на скамью, и кладет руки на колени, и сидит смирно.
— Откуда у вас эта игрушка? — говорю я.
Все начинает мчаться, как при ускоренной киносъемке.
— Катя, вы слышите!…
Видимо, рано я успокоился. Она не отвечает.
Я наклоняюсь к ней.
— Шура-певица, — говорит она, — это моя мама… Александра Николаевна.
— Что? — спрашиваю я, когда и так все ясно.
— Шура-певица — моя мама… Я родилась в тридцать девятом году, — говорит она. Тишина.
— Этого не может быть, — произношу я' наконец. — Вы внучка деда Филиппова? Правнучка…
— Да.
— Что же вы все время молчали? Вы же все знали! — почти кричу я.
— Я ничего не знала из прошлого… ничего, — говорит она с отчаянием.
Мы молча смотрим друг на друга. Я вытираю лоб. Жарко.
— Катенька, — говорю я и беру ее за руки. Она так волнуется, что не может смотреть на меня и отворачивает голову. Похоже, что сейчас решается наша судьба.
— Так не бывает, — говорит она, не глядя. Вдалеке показывается троллейбус.
— Сейчас… сейчас, — говорит Катя, вырывает руки и бежит к троллейбусу.
Троллейбус приближается. Перед самым его носом она поскользнулась.
— Осторожней! — кричу я и кидаюсь за ней вслед.
Катя выпрямилась и перебежала дорогу перед самым передним буфером.
Троллейбус проехал, шипя и позванивая. В окнах ругались кондуктор и водитель. Я перебежал улицу и увидел Катю, которая лежала на куче каких-то стружек возле молочного магазина. Я наклонился над ней.
— Вставайте, — сказал я, — вставайте. Я протянул ей руку, и она поднялась.
— Ой!… — сказала она испуганно и радостно и опустилась на стружки. — Не могу идти… Нога подвернулась. По правде. Честное слово.
Я наклонился, взял ее на руки и понес к скамье.
— Я загадала, — сказал Катя. — Если перебегу — значит у всех все сбудется. Не только у меня. Вы не думайте…
Я не думаю.
— Так не бывает, — говорю я.
— Теперь идите, — говорит она. — Мне тоже нужно идти. Нужно сделать кое-какие дела. Я теперь вас никогда не стану задерживать. Работа — первое дело. Мы ведь теперь не расстанемся, да?
Вдали показывается зеленый огонек. Я выбегаю на дорогу и останавливаю такси.
— В машину, — говорю я, отворяя дверцу. Катя садится в машину. Я вслед за ней.
— Что с нами будет? — спрашивает она.
— Не знаю, — отвечаю я и захлопываю дверцу.
Машина летит по пустой улице.
Глава 10. СХЕМА УЛЫБКИ.
Вкратце.
Я довез Катю до дому. Я помчался к Ржановскому. Я звонил в парадное, и мне отпер дверь сонный лифтер. Я звонил в квартиру Ржановского и сучил ногами от нетерпения. Никто не откликнулся, и меня выпроводил сонный лифтер. Я помчался к Косте и увидел, что в окнах горит свет. Я застал там теплую компанию, которая, как всегда, спорила черт те о чем. И в центре возвышался Митя, и я не удивился. Я перестал удивляться. Митя пришел мириться и выяснять отношения. Я пытался узнать, где Ржановский, но от меня отмахнулись. Я пошел звонить в институт, но из лаборатории никто, конечно, не отозвался, а телефона коменданта я не знал. Когда я безуспешно набирал в который раз номер лаборатории, я нарвался на встречный звонок. Але1 Але! Я понял, что это не лаборатория, а что это женский голос спрашивает Митю. Я вернулся и позвал его к телефону. Меня снедало лихорадочное оживление. Было два часа ночи. Я понял, что лучшее, что можно придумать, это заночевать у Кости. Вернулся Митя и обеспокоенно сообщил, что сейчас приедет его невеста. Он для нее дома оставил здешний телефон. Видимо, что-то случилось. Тут загорелся совершенно новый спор все о старом. Я не слушал. Я даже не думал ни о Кате, ни о схеме. Потому что я был счастлив. Потому что я знал твердо — достаточно сказать «Катя», и я сразу вспомню схему во всех деталях. Тут Митя начал орать невесть что и сказал о своей невесте что-то вроде того, что у него будет и романтика в норме, что он свою невесту нашел путем последовательного ряда опытов и размышлений и, следовательно, разумно и т. д. и что-то еще в этом роде (кажется). А я уже ничего не понимал, и только балдел, и слышал какие-то странные слова, похожие на бульканье — раз, мышл, оп. Я только понимал, что все не так.
— Я тоже нашел невесту, — сказал я.
— Да! — заорал он. — Но я нашел разумно, а ты случайно.
Случайность — проявление и дополнение необходимости, — прошептал я ехидно.
Потому, что я знал кое-что, чего он не знал. Я только не знал, что и он знал кое-что, чего я не знал.
За криками мы не расслышали звонка.
Кто- то вышел в переднюю и отворил входную дверь.
Вошла девушка.
— Вот моя невеста, — сказал Митя. Я пригляделся и узнал Катю.
…Тогда я засмеялся. Это был плохой смех. Я не мог остановиться.
Я увидел в зеркале свое лицо, и еще я увидел лица всех, когда я смеялся, и еще я увидел испуганные лица всех остальных и выбежал вон.
Оставляя за собой канонаду захлопывающихся дверей, я вызвал лифт. А сам поскакал по лестнице вниз, под гудение идущего мне навстречу лифта. Несколько пролетов я съехал на каблуках. Лифт проплыл вверх, и я, задрав голову ему вслед, догадался, что он едет погрузить меня и отвезти вниз, и не знает, меня-то там нет наверху, я уже давно мчусь вниз, съезжая, словно на коньках, на подошвах новых ботинок, которые называются древним словом индейцев и гимназистов — «мокасины».
И тут колени у меня подкосились, и последний пролет я съехал на заднице. Это было неимоверно смешно. Я и смеялся каким-то козлиным смехом и не мог остановиться. Я открыл в себе залежи юмора, просто пласты какие-то.
Я мчался по юмористическим улицам, кривобоким и клоунским улицам, заляпанным светом реклам. Очередь клоунских пингвинов на крыше большого здания вспыхивала идиотским синим светом и призывала покупать мороженое, есть мороженое, жрать мороженое, захлебываться растаявшей жижей и обсасывать размокший целлофан. А когда я увидел, что один пингвин не зажигается, не вспыхивает и в очереди пингвинов образовывается черный провал, как будто выбили зуб, я чуть не умер от хохота, однако не умер и чуть не упал, поскользнувшись на размокшем целлофане, размокшей обертке от мороженого, которую судьба кинула мне под ноги. Я устоял, выделывая антраша, и ввалился в метро, и меня пропустили, несмотря на веселье, и я поехал вниз, расставив руки и ноги, вцепившись в резиновые поручни, и навстречу мне, снизу, поднимался шутовской эскалатор метро, и ползли навстречу мне лица, лица, и каждое следующее было смешнее предыдущего — ни одного человеческого молодого лица, все старые замордованные обезьяны поднимались вверх. И все они были мне мучительно знакомы, и от хохота я не сразу вспомнил, на кого они были похожи, потом вспомнил: они были похожи на меня, это я сам ехал себе навстречу и с отвращением смотрел на себя хохочущего, потерявшего достоинство.
А потом была моя комната на улице Горького, которую нет нужды описывать потому, что она не представляет никакого интереса, и была ночь, белые бабочки метались у матового плафона под потолком. А за окном ночь и огни до горизонта, а внизу на площади, где в праздники танцуют под популярную музыку, сейчас было пусто, и машины мчались вверх по улице и вниз по улице, и справа — телеграф со светящимся земным шаром, а слева — бой часов с кремлевской башни.
А потом я иду к кровати и собираю рассыпанные фотографии с одеяла и кладу их в серый пакет, а пакет в раскрытый чемодан, рядом с целлофановым мешочком с орденами и связкою конвертов. Потом я ложусь на кровать одетый и беру газету под названием «Вечерняя Москва» и читаю, что:
«…в зоопарке на площадке молодняка подрастает новое поколение медвежат»,
«…сибирскому институту „Сибавтоматика“ требуются…»
Читаю иностранный юмор и не смеюсь.
Читаю про интересную находку — найден череп, и теперь ясно: человеку не пятьсот тысяч лет, а гораздо больше, и опять не смеюсь.