Этой осенью со мной произошел пустяковый случай. Но с него все началось. Я сидел в кафе-мороженом, а за длинным столом напротив — мальчики и девочки, смешные и почти взрослые, девятый класс, наверно. Их оказалось восемнадцать душ-это когда составили им столы в один стол, официантка спросила: «Сколько вас?» И даже какой-то черный, невыносимо элегантный, с брыластенькими щечками, который кушал свое мороженое, распустив галстук, — и тот передвинулся вместе со своим столом в сторону, чтобы они могли расположиться удобнее. И у всех взрослых стали томные глаза, и черный, брыластенький, невыносимо элегантный тоже смотрел на них темными глазами и тоже, как все, пытался выглядеть снисходительным.
«Браво, малыши», — подумал я. И сказал официантке:
— Большой курятник, правда?
— Послезавтра первое сентября, — ответила официантка.
— Мороженого съедят видимо-невидимо, -
сказал я.
Мальчик в ковбойке с матерчатыми погончиками поднялся и начал разливать вино в высокие бокалы. Я сразу понял, что разливает неверно — на всех не хватит. А как он будет выпутываться — этот, с матерчатыми погончиками? Они же все пропадут от смущения! И черный, брыластенький смотрит, но делает вид, что это для него детский сад, что он еще и не такие компании видел, и, если бы захотел, мог бы их всех как следует угостить, и что он в компанию к ним не идет. потому что утомлен жизнью, а не потому, что его не зовут.
Но тут им принесли третью бутылку полусладкого, и у меня отлегло. И деньги для ребят не вопрос. Складчина — великое дело. Сейчас им понесут подносы с мороженым — десяток названий, которые я не знаю, и все несъедобные — «Космос», «Ракета». «Юбилейное». А я знал только сливочное, фруктовое, шоколадное, но это все плохое мороженое. Единственное стоящее мороженое — это когда из жестяного бидона выскребают ложкой не паршивую пломбирную пасту, а с хрусталиками молочное мороженое и намазывают горкой на вафлю, с хрустом заправленную в формочку, и выталкивают ее, накрыв второй вафлей с выпуклыми именами — Костя, Нина. И потом идут и. облизывают мороженое по краям, поворачивая его и держа двумя пальцами за выпуклые вафли, и стараются идти по песочку в ногу в тени щелистого забора, над которой бежит тень макушки с петухом и тень макушки с бантом-пропеллером, а в кино «Сокол» показывают старый уже в то время звуковой фильм «Окраина» и первый цветной фильм «Кукарача».
«Кукарача» — это эпоха. Ля кукарача, ля кукарача…
А в общем кукарача — это просто таракан, и пора было уходить. Черный элегантный тоже поднялся, надел серый пиджак, висевший на спинке стула, и, оттопырив локти, встряхнул плечами.
«Сейчас подойдет, скотина», — подумал я. Точно. Подошел. Снисходительно наклонился вполоборота, чтобы видно было, какие у него богатые покупки, перевязанные магазинным шпагатом. Что-то снисходительно спросил у парнишки в свитере и шевельнул коленкой. Не произвел впечатления и шевельнул коленкой. А парнишка в свитере ничего не понял и улыбнулся, и элегантный сделал вид, будто он вовсе не ожидал, что его пригласят в компанию. Кивнул и пошел косо с кривой улыбкой, держа пакет за магазинную шпагатную петлю, и чуть не ткнулся носом в дверь.
«Какое счастье, что это не со мной!» — подумал я и разозлился на детей.
«Что, брыластенький? — подумал я. — Худо тебе? Оказывается, уже есть общество, где ты не будешь в центре внимания? А почему? А потому, что нечего тебе положить на бочку, кроме солидности и пакета с магазинным шпагатом. Погоди. — думал я, — еще не то будет. Привыкнув к маске солидности, за которой скрывается разочарование в своих силах, ты постепенно превратишь взоры свои искусственно томные в естественно потухшие…»
И тогда подумал я с сочувствием к брыластенькому: «Ну хорошо. Возраст-это возраст. И у всех восемнадцати душ будут лысинки и вялые щеки, а пока им кажется, что утро это на всю жизнь. Но неужели гармония и универсальность человеческая, то есть счастливое ощущение того, что все можешь, — ведь это и есть молодость, а не кошачий рев по ночам, — неужели эта универсальность может идти только вширь, а не вглубь? Неужели Леонардо привлекал внимание лишь множественностью своих дарований?
Нет, — подумал я. — Когда Леонардо уехал во Францию из ошалевшего от грабежей Рима, то во Франции даже бороды стали носить, потому что бороду носил Леонардо, и моду эту начал сам Франциск 1, великий пижон, проигравший французское Возрождение. Что мог предложить французским варварам старый флорентинец, кроме своей тоски по всеитальянской родине и кроме своей тоски о великих каналах, связывающих людей и государства, кроме своей смутной, затухающей славы? Видимо, было что-то в Леонардо, что заставляло относиться к этому старику со священным трепетом, и пенсия королевская и дарованный ему замок Клу были словно крик людской:
«Берн что нужно, но живи. Даже не делай ничего, но присутствуй. Мы же знаем, у тебя отнялась левая рука, великий левша, но присутствуй. Потому что электричество, магнитное поле вокруг тебя, притягивающее мальчишек и взрослых, говорит, что не солидность мы видим в тебе, а величие. И что биотоки, которые откроют только через пятьсот лет и о которых ты догадывался, говорят нам: „Ты-первый“. А брыластенький — это просто черный, элегантный, солидный таракан. Ля кукарача».
И тогда я ушел из этого кафе, и мысли у меня метались, как сухая листва на ветру. Я все думал: кто же я? Как тот брыластенький или, может быть, нет? И об ответственности художника думал.