Дальше о чем будет говорить главный инженер экспедиции, всем, в основном, известно, но почему бы и еще разок не послушать разные красивые названия, вроде пентландит, никелин, ревдинскит, пирротин… Ораторское искусство Левы стало уже давно нарицательным: косматит пурга по разлогам, не выходят канавщики на «балконы» — «значит, Лева бурит»; прихворал или просто засачковал горняк — «за меня Лева на канаве сидит…» и так далее в том же роде.
Но сегодня Лева, выяснив, что необходимо кроватной промышленности, затолковал о деле: за перевалом, по Счастливому ключу, пошел фартовый никель, и буровые все ближе и ближе поднимались к Огиендо.
— Для того чтобы быстрей прояснился контур залегания, я бы предложил рабочим Огиендо объединиться в одну комплексную бригаду и начать рвать от Красной канавы… — в этом месте Лева слегка замялся, слишком была близка по времени потеря Голована, — да-да, от Красной канавы, большие магистральные траншеи, причем взрывы вести с учетом максимального выброса грунта.
Не спеша Лева основательно разъяснил, как это примерно будет выглядеть, приблизительно подсчитал, сколько может заработать каждый канавщик, с включением в общий котел бригады и взрывника.
Ожили, зашевелились, забеспокоились. Вскочил Пашка Ледокол:
— Так ето што, уравниловка будет? Я, может, привык на канаве сам по себе, а тут и который ни хрена не волокет, и который ишачит, как трактор, — все одинаково станут?.. Стимулирования не видать. А денежное стимулирование, оно ишо пока главное… Это последний лозунг!..
Пашка задохнулся аж, выпалив свою тронную речь, и сел, жадно глотая папиросный дым.
— Чего раскаркался? — не поддержал Пашку Гуржап. — Однако дело говорит Лева, э-э-эх, начальник, стало быть…
Жилуха гоготнула: Лева-то Лева, но это между собой, а так Лев Николаевич, а Гуржап его вон как.
Потом послышался тоненький голосок Дуси. Она вся заливалась краской:
— На выброс рвать интересно. Только на участке нет детонирующего шнура и аммонит надо завезти, а раз его завезут, то склад бы надо «ВВ» старый переделать… Под небом у нас почти взрывчатка… Вот…
Дуське захлопали — просто так, для звука. Еще примерно с час «потянули резину», выясняя разные хознужды, и Лева, пообедав вместе с рабочими, уехал.
И со следующей недели, с понедельника, солнечного, синего дня, поползла на голец по снегу, торя глубокую тропинку, черная людская змея. Траншеи оказалось рвать веселей и ухватистей. Дуся растягивала бело-красный детонирующий магистральный шнур, запаливала, все прятались, и глухо вздымалась над гольцом огромная туча. После взрыва по-быстрому зачищали канаву, и снова били бурки, стараясь скорее достать до коренных, где в шершавых разломах породы тускло поблескивали зерна никеля.
Теплело. Начали темнеть, покрываясь хрусткой ледяной корочкой, снега. В распадках засинел, задрожал воздух, и редкие сосны запахли, пока еще едва уловимо, чуть проснувшейся смолой.
Со стороны, наверное, было красиво смотреть, как бросают землю канавщики. Иногда у них броски получались враз, через точные интервалы, и это напоминало отдаленно гребцов, сильно и ходко посылающих лодку-канаву вперед.
Семен, пуская лопату черенком по упруго подставленному колену, выметывал грунт накатисто и равномерно.
Кретов брал с правой руки и, перенося ковш лопаты на борт канавы, через каждые пять — десять секунд становился похожим на часового.
Ледокол частил, и красное его, с выгоревшими бровями и ресницами, лицо в реденькой путанице бороденки было мокрым.
Гуржап подрывал землю всем корпусом, не помогая ногой, работал, что называется, «грыжно».
Веточка и Домовой, кинув раз по шесть, уставали и, положив подбородки на рукоятные срезы лопат, замирали, подставляя кислые физиономии солнцу.
«Рационализатор» Кулик ворочал землю с обеих рук, сморкался, поплевывал на ладони, посвистывал.
Котелок перед каждым замахом приседал, крякал.
Но что самое было забавное — Лебедь. Завхоз тоже вышел на работу. Галстук по этому поводу ему пришлось снять, напялить на себя новенькую энцефалитку. Он уставал, по ночам начал стонать, болели спина, кисти рук, непривыкшие ладони отекли, и на них набухли мозоли. Солнце хорошенько прошлось по тонкому лицу Лебедя, и кожа на носу с горбинкой шелушилась. Весь он был измазан в земле, кривил натужно губы, но работал же, причастился к землице и не ныл, не сдавался. В один из первых же дней он неудачно тюкнул ломом, пробив сапог. Хорошо, что не задел за живое.
Скрежетали лопаты, разномастно дышали горняки завесневшим воздухом, магистраль резала голец, кося его черной расщелиной.
Кулику стали сниться опять производственные сны.
— Иду это я по поселку с Дусей. Помогаю ей провод нести детонирующий. Выходит из избы бабка, старушка то есть. И говорит мне: продай, мол, сынок, веревку, исподнее не на чем сушить. Ладно, грю, старушка, на. Отмотал проводочка и даже пособил старой натянуть меж столбов. Идем назад — бельишко сушится, собачка лает, бабка на крылечке исподнее охраняет. Бдительная, значит, мамаша. А пацан сопливый у столба положил конец провода на камень и сверху другим как навернет. Дзинь! — и взорвалась веревка. Исподники пополам. Слеза, значит, течет по бабкиному лицу. Трагедия! А я грю бабке: «Не тужи. Пошли в магазин». Идем. И я ей на целую роту исподнего покупаю. Бабка и того пуще плачет: куды, мол, мне, старой, столько штанов этих. А я говорю: «Живи, мать, сто лет, сносишь, а то и в наследство передашь…»
Заливается колокольчиком Дуся, и все смеются, теряя со смехом усталость. После сидят молча, курят. Лебедев приемничек играет на борту канавы негромко, но отчетливо, птахи звенят, и ручей точит в распадке снега.
— Весна, — говорит кто-то.
И все почему-то задумываются, щурят глаза, скребут рыжие бороды. Оттаявшие комья серой земли напоминают о чем-то давнем, запаханном временем.
По вечерам Семен начал делать табуретку. Он нашел в распадке заковыристую березку, свалил ее, вырезал извилистый комель, долго сушил, а теперь не спеша отделывал, забывая про все, скрытно любуясь древесным рисунком.
Второго марта на участок приехал опять Лева, и что удивительно — с кассиром. Обычно получку ходили получать кому надо на Чаю, но тут, видно, хитрый начальник, стараясь подбодрить затею с взрывными работами, решил показать всем, кто сколько заработал за истекшую половину месяца.
А получилось недурственно. Расписывались корявыми буквами в ведомости, отходили, небрежно ссыпая в карманы мелочь, и, усевшись на койки, пересчитывали хрусткие бумажки. Очень даже неплохо вышло: за половину — почти месячный заработок.
Ледокол, мусоля концы грязных, с широкими, прокуренными ногтями пальцев, осклабился, запрятал деньги в деревянный чемодан и завалился на койку, задрав ноги.
— Маловато, конечно, но ничего…
— Молчал бы, дурак, — незлобиво откликнулся Гуржап, приятно утомленный цифрой, за которую он только что расписался. — Еще раз двадцать по стольку — и в отпуск пойду. В улус поеду… Молодую девчонку найду… В степь увезу… Слова буду говорить разные… Жаворонок поет… Тарасун поет… Гуржап поет… И-э-эх! Бадма у меня родится, мальчик… Назову Женькой. Пир гулять будем… В степи хорошо… Костер горит… Звезды горят… Гуржап горит… Гуржап — мужчина… Выходи за меня замуж, Дуся. Вместе в степь поедем…
Дуся смеялась:
— Нет, Федя, избавь.
— Почему избавь? — горячится Гуржап.
— Потому…
После баньки, вечером, хорошо выпили, но гулянка получилась культурная, без обычных происшествий, потому как рядом было начальство. Лева тоже малость подпил, сбросил с себя черный пиджак, сидел за столом в глухом свитере, покусывая дужку пенсне, и охотно разговаривал.
— Чтобы кровать стала никелированной, что надо? Никель… Да-да. А вот скажите, пожалуйста, вы, — обратился Лева к Семену, — как вы мыслите себе жизнь?
— Я? Жизнь? — Семен пожал плечами. — Как все… как бичи…
— Как все — это никак. Не думаете ли о семье, о своем очаге, потомстве?