Семен замрачнел наглухо. Как в тумане видел знакомые лица. Может, никого у него больше не осталось… никого… Нет, ты понимаешь?..
Дук-дук, дзинь!
Кончилось все. Вернулись. Вгрызлись на своих балконах в землю, чтобы только уйти от себя, от видения страшного — ползущего в небо паука с крестом на спине. Отлегло маленько, потом чуть-чуть посмыло, и как-то под вечер прогудел на Огиендо танк, дверь открылась в жилуху, и показалось на пороге в пару, в толстом платке по самые брови, в ватнике и стеганых брюках, утонувшее наполовину в валенки существо. Нос — пуговкой, глазки синенькие, веснушки просыпал кто-то под ними, зубик поблескивает в уголке рта золотистым.
— Ты кто? — спросил Кулик.
— Я — Дуся… взрывница, — тоненько ответило существо.
И в жилухе сделалось тихо.
— Тебя мамка-то до скольки отпустила? — поинтересовался было Всем Дали Сапоги.
И тут же взорвался Семен:
— Мы што, горный дубняк, што ли? У этого Левы в башке есть чего? Или измываться над нами затеяли? Нам только дитя здесь не хватает… — Плюнул и с размаху упал на койку.
Дуся растерянно размотала платок, обвела всех медленным взглядом, остановилась на Всем Дали Сапоги и сказала:
— Я на время. Больше никого нет. Какую мне койку-то занимать?
— А которая больше нравится? — сказал Семен. Дуся подошла к богомоловской — теперь пустующей, поинтересовалась его картинной галереей:
— Тут, наверно, какой артист спал? Ишь налепил! Здесь не нравится, вон на той стану… — Она направилась к головановской.
Дернулся было Семен остановить, но поймал тут же глаза Кретова и удержался.
— Давай, давай сюда… Здесь добрый человек отдыхал…
Отметеливал февраль, и зрела уже в затускневших снеговых наметах весна. Ничего такого особенного не случилось больше в горах, разве что отпала теперь необходимость соревноваться по субботам в меткости, а что касается баньки, то каждый готов был начинить ее теплом, как же — по субботам первой мылась в угарном срубе женщина.
Не наделила судьба Дусю красотой: второй, а может, третьей кистью писала портрет взрывницы. А в этом ли дело: обедали сейчас канавщики совсем по-домашнему, ходили в стираном, штопаном, лай поутих, и, между прочим, старались все подладиться к Дусе.
Трудно сначала было одно: когда гас в жилухе керосиновый свет и в темноте слыхать становилось, как устраивается на головановской койке взрывница, шуршит одеждой, хлопками взбивает подушку, хрустит «молнией» на спальном мешке.
— Эх бы! — вздыхал понарошку какой-нибудь шибко умный, да смолкал, не поддержанный никем.
Стали теперь сниться Кулику и вовсе замечательные сны: вроде как горел он в танке на войне и санитарка тащила его по гремящему полю, а после стала женой; или как он вдруг открыл в гольцах самородное золото и стал ужас знаменитым, но взял опять же в жены простую горнячку…
Хвалился Гуржап, какой он горячий мужчина и лучше его там, в улусе, никто не умел объезжать лошадей.
Починили гитару Лебедя, и он пел, даже трезвым, щемливый романс со словами: «Я встретил вас, и все былое…»
Котелок читал вслух, захлебываясь от слов, какую-то книжку, а однажды, кончив и закрыв ее, еще раз повторил, недвусмысленно глядя в сторону Дуси, последнюю фразу:
— Весной легко расставаться, весной и счастливых тянет вдаль…
— Это кто написал? — спросила его Дуся.
— Тургенев. Но подождите, я тоже напишу книжку… про нас всех… Как мы никель разведуем, как живем и все там прочее.
— Тоже мне, писатель! — фыркнул Всем Дали Сапоги. — Чтобы писать, надо нутро иметь… понятие. И слов знать разных. Понял?
— А я что, по-твоему, дупло? — обиделся Котелок.
— Может, и не дупло, но ни в жизнь не написать тебе про нас книжку… Во-первых, ну кто мы, бичи?.. Вроде как несознательные, а пишут обычно про тех, кто Почетные грамоты получает…
— Пошел ты! — отмахнулся Котелок. — Вот увидишь, Дуська, напишу. Я вот сон видел…
— Опять сон! — замахал руками Всем Дали Сапоги. — Хватит нам снов, что Кулик каждое утро брешет…
— А ты не махай, не махай граблями! — не сдавался Котелок. — И если хочешь знать, то у меня внутри все готово. Мне бы только этот… сюжет… — И Котелок вкратце развил идею будущего произведения. — Значит, сперва я так обрисую, что как будто тут все несознательные. Для интриги литературной, для интересу то есть. Вроде тут одни дефективные собрались. Зато после, постепенно конечно, они у меня положительными героями станут.
— Чево? — заинтересовался Всем Дали Сапоги.
— По-ло-жительными. Вот чево. Так это называется по литературе. Я сам читал. В газете про съезд писателей было. Дак там шибко много говорили про рабочий класс. А мне и выдумывать нечего. Я сам рабочий. И вы тоже. Отсюда я и хочу отдельную часть нашей жизни впоследствии позаимствовать… с юмором, с правдой. Без юмора настоящее произведение или там проза — скукота. Вот так! И если уж разобраться, то наш брат по Сибири тоже дело делает. И без него тоже не обойдешься. Я бы это так назвал — суровость бытия, а не кошмар, как некоторым кажется. Мы отсюда уйдем, а за нами другие — города строить. Со статуями, с фонтанами…
— С бабами, — хихикнул Всем Дали Сапоги.
— Да. И с ими. Женщинами, — внес коррективу Котелок. — А что тут все «бичи, бичи…» — дак это, простите, фрайерские выражения. И в произведении я своем такое понятие опровергну категорически. Мы же в каком государстве живем? В правильном. И для него, стало быть, никель ищем. Значит, можно про нас книжку писать? Можно. А ты не понимаешь, — Котелок ткнул пальцем во Всем Дали Сапоги, — и молчи в тряпочку! «Почетные грамоты»!.. Живешь и не знаешь — может, тебе или кому из нас после тоже государственные премии дадут. Потому как и мы рабочие люди. Вот так вот!
— Мне понравится такая книжка, — просто и открыто сказала Дуся.
— Правда? — улыбнулся Котелок.
— Правда.
Васька Кретов лежал между спорщиками как всегда невозмутимый, но поглядывал на Дуську слегка утепленным взглядом.
В другое время Дуська взрывала канавы, толково и несуетливо обращалась с огнем, и однажды Семен видел, как она возвращалась домой с Васькой, а его канава была на отшибе, в распадке, за темной гривой низкорослого перелеска.
А там только что произошел следующий разговор.
— Давай пособлю, — предложил Кретов Дусе, когда она приготовилась поджигать шнуры на Васькиной канаве.
Дуся посмотрела почти яростно на него:
— Последний раз говорю — уходи в укрытие!
— Да ладно тебе!
— Уходи… твою так! Раз не понимаешь…
Кретов улыбнулся. Курнул. Ковырнул грунт сапогом. Покачал головой, ничего не сказал — и полез из канавы.
Она не спеша запалила шнуры, оглядела задымленное логово выбоины и заливисто крикнула:
— Запалено-о-о-о!
Потом легоньким бочоночком покатилась по тропе к укрытию. С размаху села под скалу, где хоронился Кретов. Передохнув, сказала:
— Щас шарахнет! — В больших ее глазах переливался азарт.
Густо охнула земля. Засвистели каменные осколки. И еще раз, и еще, и еще… Сделалось тихо.
— Все…
— У тебя мужик есть? — спросил неожиданно Кретов.
— Одна я.
— А арифметику знаешь?
— Чего?
— Считать, говорю, умеешь?
— Смотря до скольки…
— Один да один? — очень серьезно сказал Кретов.
— Два получается.
— Правильно.
— А к чему это ты?
Кретов вылез из-под скалы, потянулся и, не оборачиваясь, бросил:
— Я тоже один… Как решишь — скажешь…
Он пошел по тропе к канаве, а она долго провожала взглядом его чуть сгорбленную фигуру. Потом крикнула вдогонку:
— Ты кончай! Там главный инженер приехал!
— Чтобы кровать была никелированной, нужно что? — обычно начинает говорить Лева.
— Гроши.
Лева укоризненно морщит высокий, в залысинах, лоб, снимает искристое пенсне, закусывает ободок дужки и смотрит куда-то над канавщиками щурыми, близорукими глазами.
— Гроши… гм… Никель, товарищи…