Однако дело не только в гиперболизме, но и в преобладании внешнего над внутренним, материального над духовным. Согласно этому взгляду, Гоголь — злой гений русской литературы, увлекший ее на узкий путь, и все ее последующее развитие (как писал, например, поэт и критик И. Анненский) есть борьба с великим живописцем внешних форм жизни и возвращение на широкую дорогу Пушкина.
Несмотря на очевидную односторонность этой концепции, было бы ошибкой отбросить то новое, что внесла она в осмысление творчества Гоголя. Хотя и со знаком минус (вернее, со знаком «недостаточности»), она с большой силой поставила акцент на гротескной природе гоголевской поэтики, взятой главным образом в аспекте автоматизма, кукольности, мертвенности. Тем самым эта концепция определила не только целое направление литературоведческих изысканий о Гоголе, включая работы А. Белого, но и вообще характер восприятия творчества писателя в течение нескольких десятилетий. При этом, конечно, знак «минус» с оценки мертвенности у Гоголя был снят: Октябрьская революция осветила эту проблему новым светом.
И потому связанная с упомянутой трактовкой интерпретация «Ревизора» в театре Мейерхольда (1926) подняла мотивы «манекенности», автоматизма и безжизненности на уровень монументального гротескного образа царской России.
Но сегодня мы имеем возможность подойти к гоголевской поэтике с более тонкими мерками. Нет, не утратила своей правоты мысль Белинского о том, что Гоголю «дался не пошлый человек, а человек вообще». Увидеть многообразие во внешней механистичности, тонкость движений в резкой определенности, словом, человеческую полноту в ее комическом, гротескном преломлении — так, вероятно, можно было бы определить задачу сегодняшнего прочтения Гоголя.
Возьмем «прием» сближения человека с животным, который в большой мере определяет концепцию гоголевских «Мертвых душ», то есть концепцию омертвления, утраты человеческих качеств. Как известно, этот «прием» играет не последнюю роль в сфере комического вообще, в том числе в карнавальной стихии, с ряжением, облечением в шкуры животных, надеванием масок и т. д.
…Проснувшись поутру в доме Коробочки, Чичиков чихнул «так громко, что подошедший в это время к окну индейский петух… заболтал ему что-то вдруг и весьма скоро на своем странном языке, вероятно, «желаю здравствовать», на что Чичиков сказал ему дурака». На чем основан комизм реакции Чичикова? Обычно человек не станет обижаться на животное и тем более птицу, не рискуя попасть в смешное положение. Чувство обиды предполагает или биологическое равенство или же превосходство обидчика (по-этому-то возможна «обида» домашнего животного, скажем собаки, на своего хозяина). Своей неожиданной репликой Чичиков снимает эту дистанцию, словно допуская возможность оскорбления себя со стороны «индейского петуха».
В другом месте «Мертвых душ» сказано, что «Чичиков не любил допускать с собой ни в каком случае фамильярного обращения, разве только если особа была слишком высокого звания». Не ставит ли Чичиков, с его комической амбициозностью, животное в ряд человеческих существ — только с еще меньшим чином?
(Тут возникает озорной вопрос: а как бы реагировал Чичиков, окажись у «индейского петуха» действительно какой-либо высокий чин? Реализация этого предположения не в стиле поэтики «Мертвых душ», лишенной прямой фантастики. Но как повел себя майор Ковалев перед собственным носом, обладающим чином статского советника, мы знаем: «Ковалев совершенно смешался, не зная, что делать и что даже подумать».)
Однако посмотрим на ту же забавную сценку с другой стороны.
У Гоголя нередко благодаря тончайшей игре лексических смыслов персонаж ставится в приятельские, интимно-доверительные отношения к животному. В «Ревизоре» Ляпкин-Тяпкин предлагает «попотчевать» Городничего собачонкою: «Родная сестра тому кобелю, которого вы знаете». В «повести о ссоре», когда Иван Иванович подошел к воротам Ивана Никифоровича, собачья стая подняла лай, но потом «побежала, помахивая хвостами, назад, увидевши, что это было знакомое лицо» (курсив мой. — Я?. М.). В этой же повести Иван Никифорович советует Ивану Ивановичу: «Поцелуйтесь с своею свиньею, а коли не хотите, так с чертом!»
И персонажи «Мертвых душ» то и дело вступают в «контакт» с собаками, кошками, свиньями, с роями мух и т. д. и т. п. Подъехавшему к дому Коробочки Чичикову довелось выслушать целый собачий концерт: «один, забросивши вверх голову, выводил так протяжно и с таким старанием, как будто за это получал бог знает какое жалованье; другой отхватывал наскоро, как пономарь…» и т. д. У той же Коробочки Чичиков подвергся мощной атаке мух: «одна села ему на губу, другая на ухо, третья норовила как бы усесться на самый глаз» и т. д. Рой мух появляется и в описании вечера у губернатора, олицетворяя собою танцующих кавалеров: они влетели, «чтобы только показать себя, пройтись взад и вперед по сахарной куче, потереть одна о другую задние или передние ножки, или почесать ими у себя под крылышками…».
И все это летающее, ползающее, бегающее на четвереньках, мяукающее, лающее, хрюкающее набивается человеку в приятели, словно стремится слиться с ним, уподобить его себе, перенять его функции. Может быть, нигде так сильно не выразилась агрессия животного начала, как в Собакевиче: не только на хозяине, но на всем, что его окружало, укоренился медвежий отпечаток.
Но интересно: большинство персонажей «Мертвых душ» не чувствует от этого никакого неудобства. Они вообще не замечают никакого давления животной стихии, словно это стихия их собственная, родная.
Вот известное описание собак на псарне Ноздрева: «Ноздрев был среди их совершенно как отец среди семейства; все они… полетели прямо навстречу гостям и стали с ними здороваться. Штук десять из них положили свои лапы Ноздреву на плеча. Обругай оказал такую же дружбу Чичикову и, поднявшись на задние ноги, лизнул его языком в самые губы, так что Чичиков тут же выплюнул». Лишь в Чичикове опять обнаружилась комическая разборчивость.
Словом, как ни смешна амбициозность Чичикова, но она переводит его на более высокий уровень по сравнению с большинством персонажей поэмы. Словно перед нами еще не вполне развившееся, но уже наметившееся человеческое чувство. Кстати, отсюда вновь видно, что Гоголь готовил своему главному персонажу особую роль в продолжении поэмы.
Значит, другие персонажи поэмы мертвенны до конца, не имеют с человеческой природой ничего общего? Категоричность ответа на этот вопрос противоречила бы тонкости гоголевской художественной мысли.
И. Анненский, в духе знакомой нам концепции, писал, что у Гоголя есть просто «люди-брови», «оставляющие в нас такое чувство, что больше ведь ничего для человека и не надо». Но как раз «люди-брови» — имеется в виду прокурор из «Мертвых душ» — ярче всего и свидетельствуют об обратном.
Человек, в котором самой примечательной чертой было непроизвольное подмигивание и который, казалось, отвык от всякой мыслительной работы, вдруг — под влиянием необычайных событий — «стал думать, думать и вдруг, как говорится, ни с того ни с другого умер». И тогда обнаружилось, что «у покойника точно была душа…». В. Розанов, еще до И. Анненского назвавший Гоголя «гениальным живописцем внешних форм», утверждал, что для автора «Мертвых душ» «исчезли великие моменты смерти и рождения». Между тем писатель именно по поводу прокурора, то есть одного из самых ничтожнейших обитателей созданного им художественного мира, торжественно-печально говорил: «…Появленье смерти так же было страшно в малом, как страшно оно и в великом человеке…»
Создается впечатление, что человеческое существует, но оно бесконечно далеко запрятано под корою пошлости и мертвенности, как душа «у бессмертного Кощея», и нужно какое-то чудо, какое-то невероятное усилие, чтобы все перевернуть и оживить. Ожидание чудесного толчка, вдохновенного призыва «вперед» разлито в атмосфере гоголевского художественного мира.
Словом, внешняя простота и схематизм событий и персонажей у Гоголя обманчивы. Гоголь — весь в оттенках, в тончайших переходах и переливах, и к его читателю можно обратить то требование, которое писатель применял к самому себе: «Тут придется сильно напрягать внимание, пока заставишь перед собою выступить все тонкие, почти невидимые черты, и вообще далеко придется углублять уже изощренный в науке выпытывания взгляд».