Разумеется, религиозные и нравственные доктрины нестяжателей в старообрядческом движении претерпевали разного рода трансформации. И прежде всего это относится к самой идее нестяжательства. Старообрядческие скиты, как это известно из красочных описаний П. Мельникова-Печерского{136}, за время своего существования стали обладателями больших ценностей, а самый уклад жизни в них (правильнее сказать, в большинстве из них) сравнительно скоро стал далек от аскетического. Но основные доктрины нестяжательства — твердость и последовательность следования собственным убеждениям, нравственным устоям, исходящим из древнехристианского учения; совершенство духа выше жизни; повышенный интерес к древним рукописям и стремление проникнуть в сущность, а не бездумное восприятие написанного; существование за счет собственных усилий, не допускающее обогащения за чужой счет по принципу «чужое в прок не идет», сыграли значительную роль в старообрядческом движении, на первых порах в особенности.
Разумеется, крайние формы последовательного отстаивания старообрядческих доктрин, как и крайние формы выделившихся из него сект, доходившие до изуверства, — вещь общеизвестная. И одной из самых крайних форм выражения твердости следования духовным устоям и пренебрежения к насилию светской власти были самосожжения. Массовое «самосожигательство» достигло апогея во второй половине 1680 годов как последствие указа царевны Софьи 1684 г.: им твердые сторонники «древлего благочестия» фактически поставлены были перед выбором между самосожжением или казенным «срубом» (казнью на костре). За сравнительно небольшой промежуток времени — до начала 1690 годов, когда благодаря перемене царской власти религиозные преследования старообрядчества перестали быть ведущим направлением внутренней политики государства, вместе с проповедниками добровольных «самоубийственных смертей» сгорели в огне домов, сараев и специально для этой цели построенных срубов многие и многие тысячи.
Естественно, что положение о единственном исходе в борьбе с официальной церковью — «в огонь да в воду» — не могло не вызвать противодействия и в самой старообрядческой среде, ярким выражением которого стало «Отразительное писание о новоизобретенном пути самоубийственных смертей», написанное старцем Евфросином в 1691 г.{137}. Из этого полемического сочинения и описаний современников этих и последующих самосожжений{138} становится особенно очевидной старая истина: древние предрассудки живучи и обладают свойством возрождаться в новых формах. К древнейшим представлениям об очистительной силе огня, с которой не может сравниться никакая, пусть даже самая строгая и длительная епитимия, присоединились христианские представления о конце мира, когда потечет огненная река, от пламени которой ничто и нигде укрыться не сможет. В старообрядческой среде возникло догматическое положение о том, что истинные приверженцы «древлего благочестия», сами предавшие себя огню, будут избавлены от этого адского пламени, тогда как всем остальным предстоит еще это последнее испытание. Проповедники, обращавшиеся к старообрядческой массе, неизменно подчеркивая этот догмат, в значительной мере на его основе достигали своей цели.
Если же говорить о генетических корнях этого явления, то они уходят в древнеиндоевропейские представления об извечном круге метаморфоз и о зависимости последующих превращений от земной жизни, в последний ее период в особенности. Главное же, от чего зависит перевоплощение в более высокие формы, — моральные устои, последовательность в соблюдении установленных жизненных принципов, высота духа и интеллекта в момент ухода из этой жизни. Именно это и заставляло древних индусов смело вступать в пламя погребального костра. Эти же представления прежде всего поддерживали древнюю традицию ухода в «иной мир» и в Средневековье.
В старообрядческой среде традиция самосожжений давала вспышки в разные периоды ее истории, но уже не в таких массовых масштабах, как в период своего апогея. Они носили преимущественно локальный или даже единичный характер и были связаны, как правило, с реакцией на возобновляющиеся время от времени гонения. Однако в реакции этой заметна тенденция, причем нарастающая и преобладающая, к распространению таких старообрядческих толков, как «бегуны», «странники» и «пустынножители».
В то время как старообрядческие самосожжения — вещь широко известная, нашедшая многообразные отражения и в архивных источниках, и в литературе XVII — начала XX вв., другие формы «ухода» и отправления на «тот свет» отражены в источниках слабо и весьма фрагментарно. Это и не удивительно, поскольку «научное исследование русских раскольников у нас в России поставлено очень слабо, и потому во многих отношениях факты, имеющие не столько богословский, сколько этнографический интерес, остаются науке малодоступными, а иногда и неизвестными»{139}. Это замечание одного из самых крупных знатоков этнографической историографии относится к началу XX века, когда многие из архаических особенностей старообрядческого жизненного уклада еще не только хранились в памяти стариков и в рукописной традиции, но и были живым явлением в старообрядческой среде, — если и не повсеместно, то в окраинных группах, таких, как бухтарминские старообрядцы, или «поляки» в Белой Кринице на Буковине и в Змеиногорском округе на Алтае, в уединенных местностях Русского Севера и Заволжья. С того времени общая картина изучения старообрядчества почти не изменилась в отношении выявления новых сведений об архаических явлениях.
«Красная смерть» — одно из самых архаических явлений старообрядческого жизненного уклада по своим генетическим корням и по некоторым элементам формального отправления этого ритуального действа. Самосожжение — один из видов ее. Этим понятием охватываются и другие формы добровольной смерти — задушение красной подушкой, замуровывание, голодание. К добровольному голоданию до смерти, по-видимому, примыкает и сорокадневный пост в лесу, который часто кончается там голодной смертью от истощения.
Сведения о «красной смерти» настолько скудны и отрывочны, что детальному исследованию это явление не поддается. Осмысление его возможно лишь в общих чертах на основании тех данных, какие имеются в распоряжении.
Прежде всего серьезного внимания заслуживает самое восприятие добровольной смерти — она ставится выше естественной. Представляется вполне вероятным, что объяснение этого положения приравниванием к мученичеству{140} — несколько односторонне. По всей видимости, это восприятие самих старообрядцев, корни же явления следует искать в ритуале «ухода на тот свет». И как ни скудны сведения о «красной смерти», сопоставление их с данными о ритуале проводов на «тот свет» у славян и других народов Евразии приводит к заключению о том, что «красная смерть» является одной из рудиментарных форм протославянского ритуала проводов в потусторонний мир. Прежде всего следует отметить, что «красная смерть» — стадиально более ранняя форма из известных у славян пережиточных форм этого ритуала, таких, как «сажать на лубок» или «на саночки», или же форм умерщвления стариков у южных славян отводом в глухой лес или ударом по голове, сажанием в бочку, накрытую войлоком и т. п.{141}. Все эти поздние, пережиточные формы, как правило, носили характер исполнения варварского застарелого обычая, где со стороны жертв его было не добровольное побуждение, а вынужденное обычаем подчинение. «Красная смерть» же ближе стоит к древнеиндоевропейской форме ухода на «тот свет» путем добровольного восшествия на погребальный костер.