Обсуждается важная новость.

Сулейман-бег Айваз, недавно ездивший по делам в Ливно, разговаривал там с одним жителем Сплита, человеком, по его словам, серьезным. От него он и услышал весть, которую теперь сообщал бегам. Им не все ясно, они расспрашивают о подробностях и просят повторить уже сказанное.

— Вот как было дело, — рассказывает еще раз Сулейман-бег. — Человек спрашивает меня: «Ну как, готовитесь встречать гостей в Травнике?» — «Да нет, отвечаю, нам не до гостей». — «Хотите не хотите, а встречать придется, — говорит он, — прибывает к вам французский консул. Бонапарт запросил у Порты в Стамбуле разрешение открыть консульство в Травнике{1} и посадить там своего консула. Разрешение он получил, ждите зимой консула». Я постарался отделаться шуткой. Сотни, мол, лет прожили мы без всяких консулов, проживем и дальше, да и что делать консулу в Травнике? А он свое твердит. «Ну что ж, говорит, раньше так жили, а теперь придется жить с консулом. Такие уж времена настали. А дело для консула всегда найдется; сядет рядом с визирем, начнет приказывать да распоряжаться, следить, как ведут себя беги и аги, как ведет себя райя, и обо всем докладывать Бонапарту». — «Не было такого и быть не может, — обрываю я гяура, — никто еще в наши дела не совался, и этот не сунется». — «А ну вас, говорит, думайте что хотите, а консула принять вам придется. Никто еще до сих пор не отказывал Бонапарту, чего бы он ни попросил, не откажут и в Стамбуле. А как только Австрия узнает, что приняли французского консула, она потребует, чтобы приняли и ее консула, а за ней пойдет и Россия…» — «Убирайся-ка ты к черту, приятель», — советую я ему. А он, погань неверная, только усмехается, взялся за ус и говорит: «Можешь вот этот ус мне отрезать, коли не случится так, как я сказал, или примерно так». Вот что я слышал, люди добрые, и никак это у меня из головы не выходит, — заканчивает Айваз свое повествование.

При теперешних обстоятельствах — французская армия уже год стоит в Далмации, в Сербии непрекращающиеся восстания{2} — даже такой туманной вести достаточно, чтобы смутить и лишить покоя и без того озабоченных бегов. И беги разволновались и встревожились, хотя по их лицам и по спокойно вьющемуся дымку, который они отгоняют рукой, ничего не заметишь. Говорят по очереди, вяло и нерешительно, строя догадки, что все это может означать, какая доля правды в этом известии и какая выдумки, что надо предпринять, дабы расследовать дело и пресечь его в самом корне.

Одни считают, что вести эти вымышлены и преувеличены, просто кому-то хочется их расстроить и напугать. Другие с горечью признают, что в нынешние времена, когда в Стамбуле, в Боснии и во всем мире творятся такие дела, нельзя ничему удивляться и надо быть готовым ко всему. Третьи утешают себя тем, что это ведь Травник, — Травник! — а не какое-нибудь паршивое местечко, и с ними не должно и не может случиться того, что происходит с другими.

Каждый произносит несколько слов, лишь бы что-то сказать, но никто не говорит ничего определенного, ожидая слова самого из них старейшего. А старшим из них был Хамди-бег Тескереджич, могучий старик с медлительными движениями и богатырским сложением. Участвовал он во многих войнах, был изранен, попадал в плен, имел одиннадцать сыновей да восемь дочерей и от них многочисленное потомство. Борода и усы у него редкие, а все лицо, с резкими и правильными чертами, обожжено, испещрено шрамами и синими пятнами — давнишние следы взрыва пороха. Тяжелые веки свинцового цвета низко опущены. Говорит он медленно, но четко.

Удивительно молодым голосом Хамди-бег прервал наконец догадки, предчувствия и страхи.

— Ну, не будем, как говорится, отпевать человека, пока он жив, и не станем без нужды волновать людей. Все надо слушать и запоминать, но не все принимать близко к сердцу. Так и с этими консулами. Неизвестно еще, как обстоит дело. Либо приедут, либо нет. А если и приедут, так не потечет Лашва вспять, все будет по-старому. Мы здесь на своей земле, а всякий пришлый окажется на чужой и долго тут не просидит. Приходили сюда целые армии, да подолгу не задерживались. Многие хотели здесь насовсем остаться, но мы всех выпроводили. И с этими поступим так же, если придут, но пока ведь ими и не пахнет. А мало ли чего хотел тот в Стамбуле? Это еще не значит, что дело сделано. И раньше многие чего просили, да не вышло по-ихнему.

Сердито вымолвив последние слова, Хамди-бег глубоко затянулся и, выпустив дым, в полнейшей тишине продолжил:

— А если и случится! Надо еще посмотреть, как и что. Ничья звезда не горела до зари, не будет гореть и этого… этого…

Тут Хамди-бег слегка закашлялся, поперхнувшись от сдерживаемого гнева, и так и не выговорил имя Бонапарта, которое у всех было в голове и вертелось на языке.

Больше никто не произнес ни слова, и на этом разговор о последней новости прекратился.

Вскоре тучи совсем заслонили солнце, пронесся сильный порыв холодного ветра. Листья на тополях у реки зашумели металлическим звоном. Струя холодного воздуха, разлившаяся по всей Травницкой долине, означала, что в этом году уже пришел конец сидению и разговорам на Софе. Один за другим беги поднимались со своих мест и, безмолвно прощаясь, расходились по домам.

I

В начале 1807 года в Травнике стали совершаться необычные и доселе небывалые события.

Никто из жителей и мысли не допускал, что их город создан для обычной жизни и заурядных происшествий. Никто, даже самый последний пахарь под Виленицей. Сознание, что они отличаются от остальных людей и предназначены для чего-то лучшего и более значительного, проникало в каждое человеческое существо вместе с холодным ветром с Влашича, с бурлящими водами Шумеча, со сладкой пшеницей на солнечных нивах близ Травника. И это сознание никогда не покидало жителей, ни во сне, ни в горе, ни на смертном одре.

В первую очередь это относилось к туркам, жившим в центре города. Но даже райя всех трех вероисповеданий, разбросанная по крутым склонам или скученная в отдаленном предместье, ощущала то же самое, только по-своему и соответственно своему состоянию. Это относилось и к самому городу, в местоположении и устройстве которого было нечто особенное, своеобычное и горделивое.

Город, в сущности, представляет собой узкое и глубокое ущелье, которое обстраивалось и обрабатывалось поколениями, укрепленный коридор, который люди избрали для постоянного жительства и веками приспосабливали себя к нему, а его к себе. С двух сторон высятся крутые скалы, сходясь под острым углом в долине, где едва хватает места для узкой реки и дороги. Город напоминает полураскрытую книгу, на обеих страницах которой нарисованы сады, улицы, дома, поля, кладбища и мечети.

Никто никогда не подсчитывал, скольких солнечных часов природа лишила город, но известно, что тут солнце встает позднее и заходит раньше, чем во всех других многочисленных боснийских городах и местечках. Этого и сами жители Травника не отрицают, зато уверяют, что, когда уже солнце светит, оно светит так, как нигде.

На дне узкого ущелья — Лашва, а по сторонам — узоры из родников, расселин и потоков; тут всегда сырость и сквозняки, нет почти ни одной настоящей дороги, ни ровного места, где бы можно было ступить свободно, без опасений. Повсюду кручи и овраги, пересеченные, переплетенные, соединенные или разъединенные тропами, оградами, тупиками, садами, калитками, кладбищами и храмами.

Тут, у воды, таинственной, изменчивой и мощной стихии, рождаются и умирают поколения травничан. Тут растут они, хилые, бледнолицые, но выносливые и на все готовые; тут живут они с Конаком визиря перед глазами, гордые, стройные, щеголеватые, привереды и умники; тут ведут дела и приобретают или же проводят время в безделии; люди здесь сдержанны, осторожны, не знают громкого смеха, зато умеют усмехаться, не болтливы, но любят посплетничать шепотком; а когда приходит час, их хоронят, соблюдая обряды и обычаи каждой веры, на затопляемых кладбищах, освобождая место следующему подобному же поколению.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: