Берт снова завернул картины — щеки у него горели — и небрежно перевязал пакет бечевкой. Он запихнул мокрую бумагу в мусорную корзину и с грустным видом сел за свой стол. К нему подошел заведующий — седые волосы его, все еще мокрые от дождя, были взъерошены, словно шерсть у разозленной дворняги.

— Мистер Сазерленд, я хочу, чтобы вы сегодня к обеду закончили корректуру ежегодника, — сказал он резко. — Типография ее требует, и я уже получил конец сверки. Так что принимайтесь за работу. А то у нас дело затянется до второго пришествия.

Берт смотрел в окно. По улицам внизу громыхали трамваи; автомобили, разбрызгивая лужи и визжа шинами, тормозили у светофоров на людных перекрестках; пешеходы, глядя под ноги, торопливо пересекали улицы, над которыми повисли сплетения звенящих проводов. Силуэты пароходов в порту теперь различались яснее, и сквозь туман он мог разглядеть буксир, двигавшийся по молочно-белому морю. Берт вспомнил о погожих днях, когда солнечные блики играли на волнах и скользящие зайчики расцвечивали борта лайнеров. Как тогда ему хотелось иметь достаточно таланта, чтобы изобразить эту стремительную, изменчивую игру света! И пейзаж вокруг — глубоко задумчивую синеву открытого моря, дома на холме, словно белые морские чайки, и над всем этим высоко в небе легкое перышко облака.

Он потянулся за карандашом, и взгляд его остановился на замысловатых вензелях, изображенных на бумаге, покрывавшей стол. Как-то утром, когда у него перед глазами все еще стояли фрески Сикстинской капеллы (он видел их диапозитивы накануне у Мэррея Колдуэлла), он нарисовал замысловатые инициалы «М» и «Б»[1] на бумаге, покрывающей стол. На другой день, удовлетворенный этим своим произведением, которое давало толчок его мыслям, он разукрасил буквы красным и фиолетовым карандашами. Позже он добавил «Р. в. Р.»[2], инициалы Рембрандта, а затем пририсовал еще «О» и «Д»[3] в память того самого французского карикатуриста, который сказал, что художник призван изображать свое время. И хотя рисунки эти отнюдь не были выдающимся произведением искусства, тем не менее они помогали ему отвлечься и в свободные минуты будили воображение, плодом которого и явились следующие краткие заметки, набросанные карандашом:

Карпаччо — переливчатые интерьеры

Питер де Гох — рассеянный свет

Моне и прочие — нерассеянный свет

Тернер — краски словно сквозь призму воды

Эдуард Бэрра — сдерживаемый крик.

Но сейчас в этой сумрачной комнате, в окна которой хлестал дождь, инициалы не пробуждали в нем никаких чувств, кроме отвращения. Микеланджело в виде закорючки на бумаге! Тут скорее место рожице какой-нибудь хорошенькой девочки или орнаменту в стиле маори. А эти мудрые замечания! Совсем в духе бойкого чириканья журнала «Тайм». С раздражением он зачеркнул свои арабески карандашом и вымарывал их до тех пор, пока не прорвал бумагу.

Затем он открыл последние страницы календаря, где он вел что-то вроде дневника: здесь он записывал мысли, раздумья — только это и помогало ему скрасить скуку и однообразие работы.

«Огромный скачок в развитии искусства от Джотто до Рафаэля вызвал соответствующий рост интереса и внимания к искусству среди народа. Так, в Северной Италии у людей развился художественный вкус как раз в соответствии с тем уровнем, которого искусство достигло к тому времени. Пример — соперничество Леонардо и Микеланджело, внимание публики к этому соперничеству. Замечания Боккаччо о Джотто. Свидетельство Челлини о том, какой интерес вызвало у публики его соревнование с Бандинелли (проверить по справочникам)».

Эти строки были набросками того труда, который он собирался написать и целью которого было доказать, что люди всегда безошибочно выбирают хорошее, если им предоставлен выбор между хорошим и плохим. Он вспомнил о событиях сегодняшнего утра и нахмурился.

Но чего ему беспокоиться о мнении Дуга, Чарли и всей остальной компании? Ведь у глухого не спрашивают, какого он мнения о музыке. А может быть, картины его действительно мазня? Как это узнать? Ведь прошли века, прежде чем люди оценили Эль Греко и Вермеера.

Да и чего требовать от людей, которые и читать-то никогда ничего не читают, разве только то, что им приходится по работе: телефонную книгу, расписание пригородных поездов, отчеты о заседаниях парламента, Ежемесячник статистических данных и Бюллетень геологических исследований. Приходится только удивляться, как это после месяца такой работы человек не превращается в идиота, который не может связать и двух слов. А что уж говорить о Чарли — он работает здесь почти двадцать девять лет!

Было время, когда Берту хотелось быть хотя бы немного похожим на Мэррея Колдуэлла, главу местных знатоков искусства. Мэррей ему нравился, но Берт одновременно и завидовал ему и презирал его. Когда Мэррей появлялся на людях, он немедленно зажигал неоновую вывеску своей интеллектуальности, и тут уж все зависело от того, попадетесь вы на эту приманку или нет, а самому Мэррею до этого не было никакого дела. Поклонники кружились вокруг него, словно мошкара вокруг свечки. Мэррей получал огромное удовлетворение, оскорбляя людей, которых он считал ниже себя по культурному уровню. Способный пианист, он играл Бетховена на пьяных вечеринках только для того, чтобы услышать от Толпы осуждение и требование отбарабанить какую-нибудь популярную в данный момент эстрадную песенку.

И все же, раздумывал Берт, я знаю, в чем недостатки позиции Мэррея. Мэррей — это просто актер, который всю жизнь играет для самого себя. Все должно подчеркивать его исключительность, а если нет, то тогда музыка, живопись и все остальное не имеют для него значения — все это только способ привлечь к себе внимание в обществе. Только выставляя себя Как высококультурного и рафинированного знатока, человека необычайной утонченности, мог Мэррей отрешиться от мелочей повседневной жизни, которая была для него невыносимой. И он заставлял мир поверить в то, что эта приукрашенная личность на голову выше обычных людей. Для такой личности не важна была правда жизни, а лишь эффект ее воздействия. Если она производила должное впечатление, то ее и считали подлинной правдой. А критические замечания Мэррея, которые его друзьями воспринимались как оригинальные и вдохновляющие, были не чем иным, как жалкими формулами, которыми он пытался прикрыть свою внутреннюю пустоту. Мэррей был типичным представителем модной разновидности новозеландских «эстетов», которые изо всех сил старались позабыть, что они выросли вот здесь, среди холмов, покрытых папоротниками, рядом с заводами-холодильниками и скотобойнями.

Берт чувствовал все ничтожество Мэррея и устыдился того, что как-то в минуту слабости пожелал быть хоть немного похожим на этого самоуверенного и надменного человека. В конце концов, Берт никогда не лез из кожи вон, чтобы произвести впечатление на окружающих.

Но чем же я лучше его? — спрашивал он себя. Несмотря на все свое высокомерие, Мэррей мог по крайней мере сесть за пианино и с чувством сыграть настоящее произведение искусства. Но не свое произведение! Вот в чем дело. Все предметы, все вещи имеют свои внутренние качества, подчиняются научным законам; сам их внешний вид, физическое состояние являются выражением существующей реальности, и это должен понять художник.

Еще одно мудрое изречение! А ну-ка, запишем его рядом с другими.

Берт разгладил пальцем порванную бумагу, испытывая чувство досады.

Неожиданно новый порыв ветра и дождя ударил в стены, заставив задрожать задвижки на окнах.

Может, он слишком обнажил свою душу, показав всем свои картины? Вот Мэррей — тот показал бы их по собственной инициативе и сопровождал бы их демонстрацию целой лекцией, опровергая любые глупые замечания зрителей.

вернуться

1

Создатель фресок — Микеланджело Буонарроти. — Все примечания принадлежат переводчикам.

вернуться

2

Рембрандт ван Рейн.

вернуться

3

Оноре Домье.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: