-- Что это такое? -- спросил он.
-- А кликуша, -- ответил запорожец. -- Отец Сера-пион до обедни, вишь, с богомольцами беседу ведет, всякому в утешение доброе слово скажет; ну, и бесов изгоняет.
Пронзительный вопль повторился.
-- Иди один, Данило... Я покамест туда не пойду, -- сказал Курбский и, взяв в противоположную сторону, рядом переходов выбрался на открытый воздух, как оказалось в монастырский огород.
Среди груш и яблонь тянулись гряды с разными овощами, пышными подсолнечниками и пунцовым маком; воздух кругом был напоен духом трав, гудел пчелиным жужжаньем. А вот под деревьями показался мальчик лет тринадцати с подвязанной правой рукой, судя по наряду, -- из зажиточных казаков, и с ним старичок-служитель.
"Сынок Самойлы Кошки!" -- сообразил Курбский и пошел им навстречу.
Теперь его заметили, и миловидное, почти женственное, смуглое лицо мальчика залило румянцем. Но, словно устыдясь своего смущения, он окинул Курбского гордым, чуть не враждебным взглядом.
Курбский улыбнулся и, пожелав обоим доброго утра, обратился к дядьке с вопросом скоро ли обедня.
-- Да вот отцу-настоятелю только бы кликушу утихомирить, -- отозвался старик, внимательно оглядывая также молодого князя с головы до ног. -- Как накрыл епитрахилью, -- тотчас перестала биться. Я нарочно увел оттоль Гришука... то бишь, Григория Самойловича, потому кликушество, как злая зараза, особливо к слабосильным прилипчиво; а паныч мой не совсем еще оправился от болезни.
-- Какая ж то болезнь, Яким! -- счел нужным оправдаться в глазах Курбского Гришук, снова краснея, -- плечо свихнул маленько...
-- Не свихнул, паничку, а ключицу переломил! -- с горячностью прервал его Яким и, очень довольный, казалось, найти нового слушателя для своей не раз уже, конечно, повторенной истории о постигшем его панича злоключении, продолжал, -- едем, это, мы лесочком, ничего не чая. Меня, старика, от зноя, знать, и распарило, укачало; сижу себе в седле, носом рыбу ловлю. Вдруг панич мой:
"Глянь-ка, Яким, что за чудо? Не клад ли какой?"
Гляжу: в прогалинке, середь травы да цветов, лежит словно бы большущее железное колесо, на солнце как жар горит. Крий, Мати Божа! То змий лютый, желтобрюхий, колесом свернулся, на солнышке греется; а он, младенец несмышленый, за золото червонное его принял!
"Назад, паничу! То желтобрюх!"
И, куда! Упирается конь у него, фыркает, а он его еще нагайкой. Конь на дыбы да копытом хвать в середку колеса! Развернулся змей, зашипел, коню ноги обвил. Ну, конь, как ошалелый, в бок, и молодчик мой из седла. Первым делом я, знамо, к коню, чтобы от змея вызволить, голову чудищу одним махом отсек. Ан птенчик мой, глядь, в траве лежит недвижен, бездыханен...
[]
-- Головой о корень древесный ударился... -- застенчиво пояснил со своей стороны панич.
-- И головушкой, и плечиком.
По алым губам мальчика пробежала плутоватая улыбка.
-- Только голова покрепче плеча оказалась, -- сказал он, -- уцелела!
-- Шути, шути! -- укорил дядька. -- И висок-то себе до крови раскроил, а плечо и совсем, поди, попортилось.
-- Как спросят в Сечи, так могу хоть рассказать, что вместе с тобой в бою побывали! -- не унимался Гришук, указывая на правую руку дядьки.
Что Яким побывал в бою, свидетельствовал глубокий шрам, пересекавший ему лоб и бровь; на изъян же в правой руке его Курбский обратил внимание только теперь; из рукава старика торчал обрубок кисти руки без пальцев.
-- Но как ты, любезный, саблей владеешь? -- спросил Курбский. -- Аль левой рукой?
-- Левой, -- словно нехотя ответил дядька, пряча свою поврежденную руку, и перевел речь снова на своего питомца. -- Благо, хошь не так далеко было до обители. Благодарение Богу да отцу лекарю, плечико у него теперь заживает, а все ж на коне до Сечи ехать поопасился: растрясет. Ехать же надоть бы, ни дня не измешкав.
-- Родитель твой там, слышно, крепко занемог? -- участливо отнесся Курбский к молоденькому сыну атамана. -- С чего это с ним приключилось?
Веселое только что лицо Гришука разом опечалилось, и на длинных ресницах его блеснули слезы. Он хотел ответить; но углы рта у него задергало, и он закусил нижнюю губу, чтобы не расплакаться.
-- Светик ты мой, соколик мой, ну, полно, полно! Не малыш ведь, слава Богу! -- ласково забрюзжал на него дядька, а затем ответил за него на вопросы Курбского. -- Да изволишь видеть... Который год уж батька его ушел от семейки своей в Сечь -- не потому, чтобы... нет, жили они с жинкой ладно и совестно, -- да старого казака все, знаешь, в Сечь тянет, что волка в лес. Ну, а на поход противу турчины, как потонул старшой Скалозуб, другого, окромя пана Самойлы, на место его не нашлось...
-- И должен был он отречься от семьи родной, чтобы попасть во в старшие?
-- Да как же ему было отказаться, коли его выбрали? -- вступился тут за своего батьку Гришук. -- Откажись он, так погубил бы с собой, может, все войско...
-- Но сердца в груди не замолчишь! -- подхватил старик дядька. -- Пали до пана Самойлы слухи, что жинка у него скончалася, а была она у него добрая, смиренная, по хозяйству заботливая; и затужил он, затосковал так, что на поди! заговариваться начал. Как сведали мы о том в Белгороде, так и собрались вот с паничем в Сечь проведать родителя: из четверых птенцов единственный ведь остался! Увидав сынка, как знать, может, в себя опять придет, утешится.
-- Дело доброе, святое дело, -- сказал Курбский. -- Я сам тоже в Сечь путь держу. Упредил меня вечор настоятель, что есть мне юный попутчик...
-- Так, так! -- с живостью поддакнул Яким. -- Ведь ты, прости, князь Курбский?
-- Курбский.
-- Сказывал он нонече и нам про тебя. С тобой он нас охотно порогами пускает. Яви такую милость, чтобы птенчику моему, грешным делом, какого дурна не учинилось. Вот и к обедне заблаговестили, -- прервал сам себя старик. -- Отстоишь с нами тоже?
Глава шестая
ЗА ОБЕДНЕЙ И ЗА ТРАПЕЗОЙ
Деревянный, не особенно обширный храм, несмотря на будничный день, был наполнен прихожими богомольцами. Служил обедню сам игумен, отец Серапион. Если он своей замечательной личностью и в обыденной жизни производил уже на всякого сильное впечатление, то здесь, окруженный всею монастырской братией, среди церковного благолепия, перед высоким, раззолоченным иконостасом, при мерцании сотен восковых свечей и лампад, в клубящихся облаках голубого дыма кадильниц, он являлся центром общего благочестивого настроения, как бы исходившего от него и невидимыми волнами разливавшегося на всех присутствующих, в том числе и на Курбского. С давно не испытанным умилением слушал он и стройный хор певчих на клиросе, и чтение святого Евангелия голосистым протодьяконом; особенно же тронула его за душу проповедь самого настоятеля, сказавшего плавно и пышно напутственное слово "в пути сущим", разумея, очевидно, и его, Курбского, с его будущим малолетним попутчиком.
-- Глянь-ка, Михайло Андреевич, направо, вон в угол, -- расслышал он тут за спиной своей шепот Данилы, -- вздулись ведь оба, что тесто на опаре!
Он повернул голову по указанному направлению и увидел двух коленопреклоненных: один был пожилой мужчина необычайной толщины, с испитым лицом, в монашеской рясе, другой -- совсем еще юноша, но с такими же одутловатыми щеками и заплывшими глазами, в запорожской свитке. Первый неустанно и равномерно клал поклон за поклоном, тогда как второй, точно в столбняке, с тупой неподвижностью мрачно уставился в каменный пол перед собой.
-- Монах-от -- здешний чашник, -- пояснил запорожец, -- за непомерное "чревоугодие и вкушение пьянственного пития" епитимию отбывает, а молодчик -- родным батькой своим из Сечи на отрезвление прислан.
Когда отошла обедня, и отец-настоятель вышел из алтаря, вся толпа богомольцев хлынула ему навстречу -- принять благословение. Но он опять сделал молчаливый знак рукой и направился к двум покаянникам в правом притворе. Курбский вместе с народом двинулся туда же.