А когда во втором часу ночи кончилась репетиция, трамваи не ходили, к отцу было нельзя, а возвращаться пешком в Марьину Рощу далеко, наш очередной режиссер Вася Боголюбов пригласил меня к себе.

Боголюбову было не более двадцати четырех лет. Несмотря на это, он был участником гражданской войны, коммунистом и редактором Главреперткома. Жил он в гостинице «Метрополь», часть комнат там была отведена работникам Наркомпроса, куда входил и Главрепертком.

Мы сидели у Васи Боголюбова, с ним, с его молодой женой, тоже режиссером из самодеятельности, с администратором Володей Поваровым, пили горячий чай. Вася Боголюбов говорил без умолку. Он был очень возбужден. Позавчера состоялась генеральная репетиция «Дней Турбиных» в переделанном варианте. Репертком снова запретил спектакль. ЦК разрешил его. Члены реперткома подали в отставку. Два дня шло совещание в Нарком-просе. Спорили до хрипоты. В репертком всякий день приходили люди, бывшие участники гражданской войны, показывали шрамы от ран, возмущались романтизацией белогвардейцев, обелением их, стремлением вызвать жалость к врагам. Были и другие. Они требовали суда над Булгаковым и Станиславским, оскорбившими память революционеров, погибших от «этих самых Турбиных». Были и третьи, и их было большинство. Они ломились на спектакль МХАТа, стояли с утра в очереди за билетами, устраивали овации участникам.

В Театральном обществе, в союзах писателей (их было тогда несколько), в Пролеткульте, в Доме журналистов, на партийных собраниях шли споры, зачитывали коллективные письма, выносили резолюции…

Я много раз смотрел этот спектакль. И каждый раз плакал и восторгался, и мне не хотелось уходить из театра. То, что показывали художественники, совсем расходилось с тем, что показывали другие театры. Здесь не было шаржа, лубка, указующего перста режиссера, масок площадного театра. Была гибель заблудившихся людей, неминуемый ход истории. Время показало, что руководители партии были правы, разрешив спектакль… Теперь, через пять десятилетий, пьеса все еще идет с успехом во многих городах и во многих странах.

Вася Боголюбов вместе с семнадцатилетним сыном редактора Главреперткома Игорем Чекиным, недавно приехавшим из Ярославля, писал пьесу – ответ Булгакову. Действовали там те же Турбины, но были они не жертвами, а врагами, заклятыми врагами революции, и раскрывали свое истинное нутро. Называлась пьеса «Белый дом». Успеха она не имела.

Пили чай, спорили, читали отрывки из «Белого дома», говорили о реперткоме, о Булгакове, о Плетневе, о новой пьесе Билль-Белоцерковского – продолжении «Шторма», под названием «Штиль». Там герой пьесы Братишка, попавший в условия мирной жизни, никак не мог смириться с нэпом, пил, громил нэпманов… Не знали, что делать с этой пьесой. Плакали, когда ее читали, сочувствовали Братишке. Читали новое стихотворение молодого поэта Светлова, которое кончалось строками:

Молчаливо проходит луна,
Неподвижно стоит тишина,
В ней – усталость ночных сторожей,
В ней – бессонница наших ночей.

– Напиши, Исидор, – кричал Вася Боголюбов, – пьесу под названием «Усталость ночных сторожей», расскажи о том, как некоторые люди предали революцию. Я дам тебе материал.

Но я тогда еще пьес не писал, хотя все вокруг их писали. Настроения Васи мне были понятны. Я и сам ненавидел нэпманов, их экипажи на дутых шинах, их попойки в Старом Зыкове, их жен с бриллиантами на толстых пальцах…

В три часа утра пришел заместитель начальника Главреперткома, знаменитый критик Иван Иванович Берендей, живший тоже в «Метрополе», в соседней комнате. Он был автором нескольких статей против «Турбиных» и инициатором демонстративной самоотставки членов реперткома. В Центральном Комитете им сказали, что отставки не принимают, считают подобные методы борьбы анархизмом и партизанщиной.

Поговорили еще, поспорили, покричали и легли спать. В семь я оделся и тихонько ушел. Я перевозил трансформирующийся шкаф из клуба почтамта у Мясницких ворот в клуб у Рогожско-Симоновской заставы. Разбирал, таскал, собирал, готовил сцену к вечернему спектаклю. Освободился только в два часа дня. И сразу побежал к отцу.

Мама открыла мне дверь и тихо-тихо прошептала:

– Папе плохо…

– Я уже все знаю. Мне сказали во дворе.

Я прошел в комнату, где лежал отец. Он умер ночью. Может быть, в тот момент, когда я репетировал в Пролеткульте. Может быть, когда я спорил в «Метрополе». Дождался маму. И умер на ее руках.

На третий день его хоронили.

За катафалком, запряженным лошадьми из двора Казеннова, управляемыми Аликом Батищевым, шел духовой оркестр, составленный из слушателей капельмейстерских курсов. Они играли Шопена и Бетховена.

Немногочисленная наша процессия шла от Петровского переулка, где помещались курсы капельмейстеров, мимо театра Корша, по Воздвиженке мимо Пролеткульта, по Арбату мимо «Праги», мимо «Карнавала», мимо «Арбатского Арса».

Дорогомилово. Кладбище. Там сейчас пролегает широкий Кутузовский проспект. Но тогда еще не было ни высоких красивых домов, ни– асфальтовой мостовой, ни тоннелей, ни светофоров. Лежал снег. Оканчивался тысяча девятьсот двадцать шестой. У порога стоял новый, переломный для всей страны, для каждого из нас, год.

Мы шли с матерью за катафалком. Каждый из нас думал о своем. А вместе – как будем жить дальше. В эти дни мы трое бросили сцену навсегда. Отец отслужил свое. Теперь он будет жить в воспоминаниях учеников, изредка в театральных мемуарах, в 'тих моих рассказах. Мать в ночь смерти отца потеряла голос. Она говорила тихо, шепотом, потому что не могла говорить громко. Никогда ее теплый серебряный голос уже не звучал больше со сцены. Она пережила своего мужа на сорок один год. Но я думаю, не было дня, когда бы она не думала о нем.

Я еще некоторое время выступал в «Пролеткульте» и в «Метле», но все-таки уже бросил сцену. Простился с мечтой стать актером. После каждого спектакля мне было томительно плохо, я мучился, плакал ночами, стыдился себя. Думал о предложении Васи Боголюбова, об усталости ночных сторожей, о словах отца, о музыке. А она играла траурный марш. На кладбище горели костры, от их огня оттаивала земля. За их дымом вставали силуэты нового города. И музыка играла. И даже когда все было кончено, засыпана земля, и па ней легла тонкая пелена снега, и курсанты – будущие капельмейстеры – зачехлили свои трубы, выпили спирту и пошли к себе в общежитие, музыка все равно играла.

Звучит она и до сих пор. А когда замолкает, становится тревожно. Значит, что-то портится вокруг и во мне самом… Тогда я стараюсь вспомнить юность, театр, отца, город на Неве, где родился и начал свое детство, и город на юге, где жил потом, профшколу строительной специальности, драматические курсы, первую мою любовь, и Москву, город, где прошла почти вся моя жизнь, где нашел друзей, и снова любовь, и снова театр… И я жду. Когда же она снова зазвучит? Жду. Немного волнуюсь – а вдруг… Нет, не она. Вступительные аккорды, начало мелодии. Сперва едва-едва. Потом все увереннее, наступательнее, властнее. Вот она снова со мной. И я, я снова с ней. В ней. Я часть ее. Неужели вы ее не слышите?

Мир чудес

Премьера pic_6.jpg

Когда я бываю на Красной Пресне, а бываю я там часто – ведь это мой путь домой, – я неминуемо встречаюсь с воротами и решеткой зоопарка, с павильоном метро «Краснопресненская», с домами, которые мне знакомы много, много лет.

И каждый раз возникает передо мною юность и удивительное государство-четырехугольник, окруженное со всех сторон Москвой. На севере – Белорусская дорога, на западе Москва-река, на юге асфальтовая лента Садового кольца, площадь Восстания, бывшая Кудринская, на востоке улица Горького, бывшая Тверская.

Красная Пресня началась для меня на сцене театра. Театр Революции, где я учился и участвовал во всех спектаклях, ставил историческую хронику Насимовича «Барометр показывает бурю», посвященную девятьсот пятому году.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: